доме творится,Что в чулане деется ?То милашка крутится,То постеля вертится...Ох да ох, мох на мох,Покатался-повалялся,А к утру барашек сдох...

Хватит! Надоел ты мне, пустомеля! Не язык – отхожее место. Поди вон! – вдруг вспыхнул Иван Глебович, очнулся от наваждения. – Зови дворецкого... Нет-нет, станет докучать и корить. И прав! Экий я скотина. Петруху кричи да дядьку постельного. Вели одевать.

Помрачнел, глядя, как закрылась за карлою дверь. Мерзко и пакостно было в груди.

Захарка же в своей каморе скоро сунул два пальца в рот, стошнил над ночной посудиной, вылил туда же остатки питья из бурака и потащил, присвистывая, в заход.

* * *

«Сыночек, не пил бы ты. С лица-то слинял, как псец. Пожалел бы себя, коли матерь не щадишь. Что ты на вино-то попустился, кровиночка моя? Иль плохо учила тебя, много поваживала да часто прижаливала, одинакого? Вот и гореть мне в аду... Дружочек, сойдешь с пути, а кому наставить тебя? Ишь, как всё повернулось, заковали твою мати, а скоро и поволокут улицей, чует мое сердце, как скотинью падаль, и зароют в земляную яму, как батьку духовного Аввакума. Оттуда-то и не докричишься до тебя... Очнися, Иванушко, сынок богоданный... Пресветлая Лучью, услышь рабу грешную, покрой своими пеленами блудящую душу... Небось, с карлой повелся? У, каженик! Скажися, ну!..»

Иван Глебович мостился с краю лавки, будто каменный, уставя угрюмый взгляд на полати, где лежал ворох челядинного тряпья, да вичяное плетеное коробье, да всякая бабья стряпня. Из рукомойника у печного турка капало в лохань. Тетка Евдокия сидела в переднем углу под образами на своей дубовой стулке, нянчила в ладони крохотную, в четверть листа, Псалтырю, близоруко вглядываясь в рукописный текст, и что-то шептала нежно, возведя очи горе, а другой рукою гладила тяжелую цепь, змеино стекающую по груди. В низкое оконце, затянутое лоскутьями слюды, протаивал снежный свет с заулка и словно бы топленым молоком обливал тонкое лицо страдницы. Княгиня хотела быть суровой и сторонней в эту минуту, но смешливый изгиб губ и вздернутого чеботком носишки выдавал невольно ее кроткое сердце, сейчас переживающее за сестру...

Иван Глебович, очнися! Что за паморока нашла на тебя? Ведь только что с робостью душевной и слезливым чувством, полным раскаяния, ты спускался постельной лестницей в подклет к узнице, чтобы с порога пасть пред нею на колени и вскричать, освобождая закаменевшую грудь: «Матушка, прости негодящего Бога ради!» И вдруг будто тяжелый замок навесили на уста, а язык обложили каленой глиною, и стал он набухшим, как неводной кибас-грузило.

Изредка стольник бросал косой безрадостный взгляд на Федосью Прокопьевну, едва узнавая мать в этой долгой тяжелой ферезее из синей сукманины на вате, в суконных чулочках, подбитых белкою, и в черном повойнике, туго стянувшем какую-то чужую, безволосую, кукольную голову с набухшими мочками ушей, с долгими морщинами в подскульях и тонкой пожелтевшей шеей. Но избегал взглянуть в глаза, боясь навлечь гнева на себя и той укоризны, и материной горючей тоски, от чего разревется вдруг, как дитя, а сердце выскочит из груди и разобьется на осколки, как винная сулеица...

Федосья Прокопьевна не сдержалась, легонько, для пущей острастки стеганула сына костяными четками по плечу. Иван Глебович испуганно встрепенулся, как-то дурашливо ойкнул и кулем повалился с лавки, грянув головою об пол. Лицо его смертельно сбледнело, и взгляд остекленел. Федосья Прокопьевна еще вскричала: «Иван, хватит тебе придуряться!»

... А в это время сын ее утопал в болотной павне, пытаясь нащупать возле какой-то державы, но под руку попадались лишь хлипкая березовая ера да волосатый мшарник. Иван прощально взвел взгляд в небо и вдруг увидел мать, подымающуюся на вершине вихоря; она летела врастопырку, кружась, как мельница, и вскоре почти пропала из взгляда, превратилась в пылинку, но даже и в такой смертной дали Иван чувствовал ее притягливый спасительный взгляд, словно бы глаза, невидимые вовсе, оставались над ним, жили отдельно, сами собою. И порываясь навстречу навсегда отлетающей матери, вырываясь из тягучего болотного плена, Иван прощально, с тоскою вскричал, как чибис: «Ма-ма, не оставляй меня!..» «Не остав- лю, сынок!» – донеслось из райских палестин. И вдруг небо над болотиной от края и до края заняло молодое материно обличье, прояснившееся из прежних, вроде бы позабытых лет. Иван, радостно вздохнув, обессиленно опрокинул лицо в водяную мшарину и потек вниз, заливаясь болотной жижей.

«Как хорошо умирать-то, правда?» – произнес кто-то благодарным Отцовским голосом. Иван Глебович достиг твердого дна у врат в аидовы теснины и открыл глаза...

Голова его покоилась в коленях матери. Федосья Прокопьевна вдувала в губы своего воздуху, натирала уши и, заголив, жамкала грудь твердыми, как дресва, ладонями. Молоточек застучал по наковаленке, в ребрах ожил странный задумчивый человечек, разгоняя по жилам кровь, и в лад ему в висках деловито загулькал зеленый кузнечик.

«Очнулся? – с тревогою спросила Федосья Прокопьевна. – Как ты меня выпугал. – Голос ее доносился издалека, был деревянный, ломкий, без теплоты и шуршал, как сосновая стружка. – В детстве такочки было. С коня было пал на земь – и всё, умер».

Это мать Евдокии Прокопьевна объясняла. Не видя тети, Иван Глебович верно знал, что она где-то возле; это от княгинюшки Урусовой, несмотря на ее постоянную поститву, пахнет луговой ромашкою и богородичной травкою. Вот бесшумно проплыли, едва касаясь половиц, ее шнурованные выступки, бился о башмаки тяжелый сборчатый фиолетовый подол с вишенными бейками; сейчас склонится участливо княгинино тонкое личико с легким румянцем под прозрачной кожей... Мерно подгуживало в ушах, растепливало в голове, но какая-то невидимая сила по-прежнему вязала язык, медлила отпустить с миром Ивана Глебовича из своих нетей, все завораживала, нашептывала в лад занебесным гусельщикам и скрыпотчикам, опутывала вязкими медовыми неуступчивыми пеленами...

Тут, грузно ступая, наклонились над болезным постельничий дядько Калина и истопник Кузейко, бережно ухватили молодого хозяина и подняли на лавку, на рогозницу, где давно ли бессонно маялась Федосья Прокопьевна. Бабка-наговорница принесла святой богоявленской водицы туесок, да четверговой соли в узелке, да пеплу березового щепотку из трех печей, да печины с ноготь сколупнула, намешала составцу в чарке, нашептала и дала испить; тут же домовый крестовый поп Феофилакт помазал маслицем, соборовал, покадил по углам клети, изгоняя дурнину прочь. Уже вся челядь прослышала, что с Иваном Глебовичем худо, столпилась на улице в подоконьях и на крыльце, сминая молодой снежок; весть в приоткрытую для воздуха дверь с каждой минутою передавалась из уст в уста по усадьбе.

Вздохнул глубоко Иван Глебович, клюковной водицей пробрызнуло по щекам, оживел молодец, отвадили от Невеи молитвенники; то материн неистовый дух отбил от сына блескучую смертную косу...

Вдруг во дворе случилась непонятная суматоха, дверь с бряком отпахнулась, по-воински властно, ступисто вошел думный дьяк Иларион Иванов, у порога встала государева сторожа с топорками. Дьяк суписто, мрачно оглядел людскую, содрав шапку с заломом, помолился образам и грубо, непочестно рыкнул: «Живо собирайся, Федосья. По твою душу пришел!» Боярыня вроде как не расслышала спосыланного наймита, но опустилась на колени возле сына, разбирая вдоль щек тяжелую волосяную копешку, любовно, прощальным материнским взглядом запоминая дорогое, еще не заматеревшее обличье с нежною, как у ребенка, кожею, опушенною персиковым пухом; и так странно, чужо гляделись смолевая щетинка усов и клок мужичьей редкой шерсти под губою...

«Сынок, тебе лучше? Снова выпугал мати свою». Федосья Прокопьевна бережно, будто боялась причинить боль, поцеловала разбежистые, с медовым тягучим взором сыновьи глаза, почувствовала на губах соленую влагу. Сын ли плакал, иль она сама растеплилась и потекла, уже не чая снова увидеть дитя? Иванов лик стерся, затуманился; словно сквозь морщиноватую слюдяную пасть вглядывалась боярыня в ускользающий образ. Сзади, напирая на плечи, сутулился в нерешительности грозный дьяк. Дверной проем посветлел, то стрельцы растолкали дворню к своим изобкам и службам; в заснеженном, щемяще-светлом прогале одиноко дожидалась понурая гнедая кобыленка, запряженная в сани; распустив по стегнам заиндевелую длинную гриву, встряхивая волосатой мордой, она прихватывала в задумчивости от клока сена, кинутого в ноги. Вдруг свет небесный – желтое с голубым – упал на воле, раскатал от крыльца к саням праздничный веселый половик. И все, кто был в людской, невольно уставились в проем, завешанный сияющей ширинкою, подивились и сомлели на миг. Первой очнулась Федосья Прокопьевна и, не дожидаясь, когда стрельцы подхватят и поволокут в сани, оторвалась от Ивана, шагнула к сестре, застывшей под

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату