Поколотился Любим на каменной скамье, да и встал на ноги. А как пошел на своих двоих, тут и жить начал. Потыкался Любим из угла в угол, не в силах вздеть головы, словно бы карла уселся на шее, и вдруг заплакал, вплотную увидев грядущее незавидное житье:

«Братец, и неуж мне тут подыхать неосемьянену и семени родящего не кинув?»

«Эко запел, раньше бы думал головою, – жестко ответил Феоктист. – Велика вымахала дудка, да пуста, один свист в ней да ветер. Бога-то и выдуло скрозь... Кабы семьи, милок, хотел, дак давно бы жил в родовой избе сам-десятой, да и мати была бы ухожена... А ты – бродня, шишка репейная, вот и призвишче у тебя Медвежья Смерть. Не людское у тебя приговоришче. Кабы добро молитву творил, пехтерь мякинный, да сердце имел мягкое, то и возрадовался бы, что Бог тебя к нам в монастырь услал да под боевой молот уклал. Иначе как бы с тобою сладить?.. Тюхтя ты, а не государев стремянный. С такими-то баловными ежли что и осталось на Руси доброго, так все в растряс пойдет».

«Сладко поешь, да что-то сблевать охота, – грубо огрызнулся Любим. – Попа на дороге встретить и собаку двоеглазку – греха наживешь».

«Прости, братец, прости, – неожиданно повинился Феоктист. – Это я худой пастырь, плохо меньшего братца пас... Но, слава Богу, нынче другая жизнь у тебя началася...»

«Ты... ты увечью моему рад, скотина? Ты брата Минейку сбил с пути, упехал в монастырь ребенком, а нынче и на меня рот раззявил. На-ко, выкуси! – заорал, сунул монаху дулю под нос. Но тут ж и окоротил себя, устыдился гневного порыва. – Слушай, ежли счастья мне желаешь воистину, ежли так печешься о дрянной душе моей, так понорови-ка бежать. Я пред царя головой за тебя стану. Ведь не вечно же вам тутока сидеть...»

«Нет-нет, братец. И не проси. Лучше вместях тут помрем. Так ли сладко. Я пред Господом за тебя поручуся, отобью от дьяволей службы...»

«Поп, тараканий лоб, – вдруг озлился Любим. – А ну, кыш, не засти мне света, ступай прочь».

Он забарабанил ногою в дверцу сторожки, заорал:

«Эй, косорукий черт, забери от меня бабу в портах. Всего меня обоссал, бесстыдник».

«И-эх, Любимушко, вовсе съехал ты с пути, – покачал головою Феоктист. – Кастишь меня пред людьми да позоришь. А я ведь от смерти тебя отнял».

«И зря. Лучше бы сдохнуть как собака...»

Дверка из сторожки приоткрылась, в узкий притвор показалась дремучая борода и розоватый заморщенный следок окорнанного носа с черными норками; свинцовые же глазки, спрятавшиеся под лоб, были насмешливо-беззлобны.

«Ну, чего разорался, косорылый шатун? То тебе и прозвище нынче. А ты, добрый монасе, поди к себе. Чудак, зря по дурню убиваешься, хоть и зовется тебе братом. Зря от могилы отвадил».

Феоктист неожиданно легко согласился со сторожем. Обошел стороною брата, едва протиснувшись около печи. Вышел из тюремки в монастырский двор. Мертвой парной человечиной пахло; кой-где лужицы крови скопились, еще не сметены в бурьян послушниками; новые могильщики из чернцов копали братскую яму, вели послушание, особенно угодное Господу; колокольное петье уныло молчало и отпевать покойников стало некому. Ино до края дожились... Боже, ну как тут не заскучать от тоски и не одичать? Из общежитья донеслось бражное пенье, кто-то вскричал безобразно, а после загорготал по-звериному, распахнулась келейная дверь, выплеснули в крапиву помои... Нет, когда Феоктист был в обители хозяином, такого свинства не водилось. Конец света так-то встречают, забыв стыд. В обнимку, шатаясь, вышли на свет два бывших разиновца, помочились с приступки и стали прилюдно целоваться; что-то похабное вскричал в келье городничий Морж, и команда пушкарей-затинщиков закипела смехом. Феоктист лишь поежился, серединой Преображенской площади минуя вертеп; вот оно, человечье преображение, подумалось невольно. Из Божьего образа в рогатый, бесовский, когда похоти затмевают всяческое рассуждение, а совесть попирается бесстыдством, а Христа покрывают Иудою и поклоняются ему, яко Богу, и попов лают и собачат, и справляют нужду на паперти, ленясь сбродить в отхожее место, и вдоль градской стены уже без опаски не ступить, чтобы не расплеваться... Вот вроде бы и в своей обители, а как на чужом возу; только и едешь, уцепясь за грядку, пока не скинули в дорожную пыль. Нынче же приволокутся для увещевания кто- то из братии, только именем монастырские старцы, и начнут снова приклепывать Божьим именем да рассуждать о крепости старинных книг, и чистоте прежних нравов, что нынче унижены всяко царевой службой. И только одно в толк не возьмут, что коли встали за истинную веру, презрев смерть, так закоим было привечать разбойников и шпыней всякого разряду, отборных злодеев, кто кровью чужою не однажды умылся, как в парной банечке, и хочет от государевой расправы прикрыться монастырскими стенами. Впустили лису за порог, а она и на лавку скок, да и хозяина-то из дому вон да прочь... Да и то бедные старцы-толковщики, куда им подеваться, ежли после службы из церкви не пройти до келеицы, чтобы не нажить греха, – оплюют иль колпак с головы собьют и под ноги стопчут; ежли монастырскую-то казну едва берегут из остатних сил от упахистых, жадных рук.

Фу-фу, не удержался Феоктист, сплюнул все-таки в сторону вертепа; и в мгновение ока в оконце кельи просунулся ствол винтованного карабина, свистнула пулька, сбила с головы Феоктиста еломку. Чернец поднял скуфейку, глянул в обожженную с краев дырку на белый свет и отправился в свою камору, провожаемый глумливым смехом. Тем же вечером досадители обметали оконце кельи лайном.

За подмогой бы кинуться к братии, но монахи все по кельям сидят, они молитвою боронятся от беса внешнего, но бессильны от пришлых с каменным сердцем; вот и стараются христовенькие по возможности лишний раз из своего угла не выкуркивать, уповая лишь на Спасителя...

* * *

Сколько бы ни метался по темничке, утыкаясь в углы, выкрикивая угрозы иль уливаясь слезьми, сколько бы ни горячился в мстительном порыве, строя самые коварные спасительные замыслы, но прочные стены, глухота, затаенность каземата и самого строптивого усмирят, кинут на сиротское ложе. Вот и Любим покуражился сгоряча, пробовал и решетку на оконце расшатать; да и вынь ты ее, но в дыру-то не просунуться, тут разве годовалый ребенок пролезет. Угораздило дикому мясу на костях нарость; как бы горносталькой обернуться, чтобы в щелку ускользнуть...

Шум услыхал тюремщик, открыл в двери глазок, просипел: «Эй, служивый, чего ширишься, как просвирщица над стряпнёю? Иль вши заели?» – «Мысли заедают», – вдруг миролюбиво отозвался узник. Он скоро смекнул, что со сторожем лучше не задираться, но притянуть в свою сторону; ход из камеры был один, лишь через вахтенную, где дневал и ночевал безносый Вассиан. Случается, что и у разбойника сердце подтаивает, можно и последнего шиша дорожного умаслить ласковым словом. Ласковые-то речи и кошке приятны.

«Так разве не все повыбили?»

«Одна мыслишка уцелела: как бы деру дать. Иль отсюда не бегивали?»

«При мне не бегивали. Не слыхать что-то, – отозвался словоохотливый Вассиан. И у него ведь житье было не слаже: коротает в тюремке, как пес на вязке. – А сиживали всякие. И не тебе чета. Вот Артемий сидел, то давно было, игумен Троицкого монастыря, что жидовинам продался. И поп благовещенский Сильвестр было угодил, да тут же, где ты сейчас сидишь, и скончался... Бегать отсюда некуда, кругом вода. Так что живи мирно. И мне тады хорошо...»

«Видит Бог, убегу. Меня вязки не держат. У меня и середний брат Минейко экий же был... Я на воле родился, на воле и загнусь где ли».

«Ерестливый ты больно. Все на себя сворачиваешь. – И вдруг понизил голос Вассиан, свел на шепот, будто кто-то подслушивал. – Тебя вкинули, чтобы попугать. Подержат сколько-то, да и, поди, скажут, прочь. Ты верь мне. – И, спохватившись, что сболтнул лишнего, вновь повысил тон. – Слишком горяч, скажу. Много значит переживанье. А ты не переживай давай».

«Жальливый ты. И добрый», – подольстил Любим.

«Ага. Добёр, пока кто на меня не попер. – Заслышал шум в сенях, заорал: – Не возникай, косорылый! На глотку меня не бери...»

Любим улыбнулся, горбатясь, присел к оконцу разглядывать репейные кущи с отцветающими остистыми шишками, похожими на боевой шестопер. Таким шестопером однажды в походе Любим испроломил голову шатуну-хазарину, превратив ее в решето, не помогла тому и железная шапка. Нет, на блудного и вора у царева служивого всегда была крутая рука; но впервые в тюремном затворе сыскался разбойник-разиновец,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату