скитской часовенки.

Да полноте, раздумается Таисья, сбивая короткий шаг, а туда ли правит ее сердце? Те ли скраденные в лесах домы назначены были в вещем сне? Но тут же одернет себя, насуровит, губы сведет в голубую гузку, чтобы вытравить, изжить из них всякую неприметную спелость.

Глава пятнадцатая

Неделю Донат отсидел в секретной, не признаваясь в краже: на допросе молчал, тупо моргал глазами, переминаясь с ноги на ногу.

На деревянном примосте без тощего тюфячка, да в нетопленной сырой камере, да на хлебе-воде, когда горячей баланды и черпачка не перепадет, ой худо, ой скучно, невольно загорюешь и впадешь в отчаяние. Правда, к такому житью не привыкать, не из барского теста леплен, а из житних колобов. На рыбных иль звериных ловах разве такое приходилось видеть, когда небо с овчинку и загуселому сухарику рад да глотку воды, лишь бы омочить заскорбелую утробу. По знаемым превратностям жизни тут-то рай, экое чудо, жить да жить: над головой не каплет, хлеба-воды подадут. Но вот тоскливо, но грустно, хоть вой: от обиды грустно, что вот наклепали по-пустому, со всяким воровским, гулящим людом невольно поставили вровень.

Смотритель Волков каждое утро призывал Доната пред очи, домогался признанья. Нет бы высечь, намять боки да с тем и кончить смешное дело, коли нашлась пропажа. Отпустить бы на потраченный полтинник двадцать палок, пусть знает негодник, как шарить по чужим укладкам. И повару Герасиму утешенье, и все бы утихло в замке.

Волков сидел обычно на венском стуле, как бы коня оседлав, двойной рыжий подбородок на гнутой спинке, глаза навыкате задумчивы и печальны, в правой руке ореховая трость с вензелями и точеным костяным набалдашником. Кто гневил смотрителя, тот знавал цену его трости, ее крепость и вес. В архалучке с накладными петлями нараспашку, откуда виднелась тонкая кружевная батистовая рубашка, на ногах пушистые натоптанные валенки; сидел как тюремный хозяйнушко, большеголовый, чудной, и младенческий детский волос топорщился перьями.

– Сгною ведь, братец, – встречал кроткими словами. – Пошто крал? Это худо – зариться на чужое. Раньше за чужое руку и... Эх! – Смотритель резко взмахивал тростью, как саблей, и рубил наотмашь. Он вдруг наливался кровью и начинал кричать, брызгая слюною: – Сгною, запорю!.. Эй, кто там, за дверью! Старостин, веди скотину прочь! Убью, видит Бог... – Но когда караульщик собирался отвести арестанта в секретную, снова останавливал на пороге: – Ладно, уйди!

Донат мялся, как стоялый конь, мотал головою, а в голове тупо и пусто. Чего сказать, чего молвить, ибо нет мочи оборониться: вот как худой бессильный мерин, запряженный в сани. Попробуй вылезть из хомута.

– Не крал я... Не из воровского племени, – повторял монотонно.

– Он не крал, он не крал, а деньги сами попали в изголовье? Я вот велю тебя постегать, – успокаивался смотритель. – Я страсть как люблю, когда вашего брата лупят. Ежели ты не крал, так кто же? Может, на кого имеешь подозрение? Скажись, не таи... Здесь, в тюрьме, только потатчики на худое. Всякую скверну надо вот так, вот так. – И снова рубил в воздухе тростью, по-воробьиному подпрыгивал, и смешно тряслась в кружевном батистовом воротнике большая круглая голова...

– Вы бы посекли меня, барин! – однажды высказался Донат, уже принявший очередной разговор за некую причуду смотрителя. – Жалко ведь глядеть, как вы мучаетесь. Посеките, сделайте милость.

– Я бы тебя постегал сам, да лихо, рука не подымается, – не удивился Волков выходке арестанта, но в глазах его пробудился живой интерес. Все клевал носом человек, тянул время через дрему, и вдруг свежим сквозняком приобдуло, веселей жить стало. – А вдруг невинного человека постегаю?

Донат хотел огрызнуться, но смолчал, смотритель напомнил ему затмившиеся страданья. Смотритель поймал волчий заугрюмевший взгляд и отослал арестанта обратно в секретную. Забава? Причуда иль отеческая жалость? В тонком, выразительном лице мезенского парня увиделось смотрителю Волкову сыновье, кровное и доверчивое. Порой вот бывает: бродячий псишко путается под ногами, его бы пнуть под сусала, а собачонка неожиданно взглянет на вас мокрыми пуговицами, и сердце охватит такая внезапная жалость, что невольно подымешь сукина сына на руки и обласкаешь, да еще и накормить прикажешь, ежели подвернется возле часовой. Знать, есть, живет во всем невидимом миру постоянное согласие похожих сердец, кое не обмануть, не придать и не обойти. Не об этом ли и размышлял смотритель, воткнув под пшеничные усы короткую трубочку с медным мундштуком... «Такой поморец убить может, только заведи натуру; вспыхнет – и убьет. После-то и плакать будет, поди, навзрыд реветь и убиваться станет, коли загубил, извел душу ни за понюшку табаку, но это все после... Но ежели за живое возьмет да бешенством застит глаза, то по буйной искренности натуры запросто прольет кровь, чтобы всю жизнь страдать и каяться. Для собственного же страданья, выходит, переймет чужую жизнь? Вот, братцы, получается какой вопрос. Но чтобы украсть? Ни-ни... Я, говорит, не из воровского племени».

От скуки иль жалости, но невольно затянул дело смотритель, а раскрылось оно вскорости само собой. От военного губернатора Королю пришел отказ на палаческую должность. Не простили ему, что уж больно дешево оценил он чужую жизнь: за пятьдесят рублей серебром вынул Король душу целовальнику, а теперь, сказали, пусть на каторге в Сибири спасает молодец свою. Вернее всего, что почуял военный начальник тайный умысел душегуба, не поверил ему.

Тогда-то и явился, не мешкая, Король к смотрителю и, не сморгнув ночными нахальными глазами, принял вину Зубова на себя.

Дескать, черт поманил и вину свою понял. А крайняя нужда была Королю попасть в секретную, чтобы оказаться одному. Ведь этап не за горами, вскоре после Троицы, как окротеют реки, обуют всех сидельцев в железы, стреножат, окуют и погонят сердешных сквозь Россию-матушку. Той дорогой не с год ли пехаться: это барану толсторогому на роду написано бодать дубовый тын, а у Короля пока на плечах не берестяной туес. Его цепями спеленай, а он и из них рыбкой...

Сидит Король в секретной, поет со святой физиономией на лице: «Прекрасная темница, любезная моя дружница! Пришел я тебя соглядати, потщися мя восприя-ти...» Поет страннический канон, а сам с решетки глаз не сводит: страж за дверьми, шагами коридор меряет, глянет в оконце, а Король папироску курит. Не махорную соску, не травяную закрутку вперемешку со мхом и коровьим навозцем, но самую настоящую барскую папироску. Ведь вроде бы обыскан, только что не нагишом перед подчаском стоял, вылупив бесстыжие глазищи. Но вот нынче курит, разбавляет слова святой песни: «То тюрьма моя родимая, помилей отца и матери! Вы, дозорцы, люди добрые, помилей мне красна золота, подороже крупна жемчуга! Вы, залетны мелки пташечки, погребите мои косточки на чужой дальней сторонушке».

Тюрьма любым художествам научит; третий раз Король в замке и ныне любую отмычку соорудит, пачпорт подделает, фальшивую печать вырежет, монету фальшивую отчеканит и ассигнацию отпечатает наилучшим образом. Недолго маялся страж, отворил дверь, хотел папироску у вора отобрать, ан в секретной ни пуховинки дыма. Как сон, мара, чудо... Только дозорец в коридор – у Короля в руках длинный кухонный нож, и он тем ножом горло себе пилит, и явственно видит надзиратель, как льется, полыхает из разверстой шеи кровища, вот-вот дверь тюремную подтопит. Сторож опять дверь секретной нараспах, но снова внутрь не поспешил, остерегся, лишь порог на сей раз переступил, сапогом взболтнул лужу, а ее и нет, лишь странный отсвет рудяной от дальнего невидного солнца. Не на шутку озлился страж, стал собачиться, заглушая страх:

– Ты што это, вредина, учудил? Ты че, изгаляться надумал, грибан лешов? Вот как возьму на привязку да и сделаю из тебя козульку, паршивец. Сразу другую заволынишь песенку!

Только что вор корчился, готовый Богу душу отдать, а тут вдруг легко встал на колени, загорготал по- лешачьи, широко разевая пасть. В един миг козлом лесным перекинулся. Перекрестился караульщик, едва успел дверь захлопнуть, чтоб подале от беды: ведь такими шишами сам сатана правит. А Король пластом на кровать, отвернулся будто бы равнодушно от соглядатая, но сам думает упорно: «Ты сторожкий, ты мудер да езжан, посивел, как старый лисовин, но я и тебя облукавлю».

У вора уже все загодя готово, он лишь время приноравливает, чтобы все задумки сошлись: кирпич в тряпицу запеленат, ждет под кроватью, петли в двери смазаны из ночника, ключ от тюремной церкви в ширинку спрятан.

Затеял Король шутейный разговор:

– Ишь ты, братец, ты уж не серчай.

Вы читаете Скитальцы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату