душе. Он казнил себя и мучился, что вот обидел Тайку, и уже не знал, за что обиделся сам.
– Тайка, – почти жалобно позвал он девку. И та, словно ожидала, когда позовет Донька, быстро обернулась. – Тая, пойдем со мной по вершу...
– Ты что, Донюшка, – откликнулась Тайка, – уж не по времени. Манька мне хорошу трепку задаст.
– Дак ты не маленька...
– Уж и не знаю... Не-не, Донюшка, сбегони один. А то как вместе-то придем, и страшно ведь.
Так и стояли они поодаль друг от друга. Тайка на пологом скате холмушки, тоненькая, вся в белом, облитая холодным лунным светом, и казалась призрачным видением: словно спохватится сейчас и тихо отшагнет в сторону и растворится в голубой вечерней траве, как легкий туман; и только едва-едва колыхнут тяжелые намокшие листы деревьев, печальный ветер родится над нагретой землей и длинно вздохнет, и тогда так больно станет душе и так одиноко, что захочется обиженно, по-детски плакать.
– Пойдем, Тая, – уже упорно настаивал Донька, душа его сжалась в суеверном испуге, и ему почудилось, вот уйдет девка, и тут обязательно случится злое, и им никогда уже не увидеться.
– Ну пойдем, чего тебе.
Что-то волнующее и особенно близкое услышала Тайка в Донькином голосе, потому что не стала больше упрямиться, и они побежали к реке, как два любящих зверя, сшибая ногами росу. Подол у сарафана намок и вязал Тайке колени, потому она бежала неуклюже, путалась в траве, и Донька почти волочил ее за руку, слыша ее прерывистое дыхание; порой они проваливались в травянистые луговые норы и охали радостно.
Потом Донька смотрел вершу, свитую из ивовых прутьев, а девка сидела на берегу, полная любви, и, чувствуя ее взгляд, он быстро оборачивался и открыто, по-мальчишечьи улыбался, горделиво потряхивая рыбиной, уцепив за жабры, а потом липкие от чешуи и слизи руки вытирал о порты, и в этом движении опять было что-то детское, и Тайка, замирая вся, думала: «Осподи, робенок, чистый робенок. Беда мне с ним». И ей захотелось по-матерински пожурить парня, мол, что ты делаешь да как можно о порты руки вытирать, все засалил, но она вовремя спохватилась и только радостно и тонко рассмеялась.
– Ты чего, Тая? – смущенно окликнул Донька.
– Да так, ничего...
Река налилась белым серебром, тайга почернела, надвинулась и стала совсем рядом, слышалось ее прерывистое мокрое дыхание; на плесе кидалась рыба, и от ее всплесков шли светлые круги, над головой упрямо ныли комары, ошалело толклись в лицо. Но Тайка будто не замечала их, машинально отмахивалась, глядела на низкую большую луну, похожую на круглое оконце в огромной пустынной стене, закрытое легкой желтой занавесью. Там шевелились две синие тени, словно у окна стояли он и она, что-то шептали друг другу томительное, едва касаясь кончиков пальцев, и от их дыхания едва вздымался легкий занавес.
– Донька, иди, ну, хватит...
– Ужо ты погоди.
– Донь, ты видишь, на луне-то я да ты. Взаболь мы, и ты меня за руку держишь.
– Окстись, Тая, че говоришь. Ты знаешь, кто там?
– Мы там, Донюшка, мы.
– Каин там, мне батя сказывал... Ну идем, поздно уже, – перебил себя Донька и потянул Тайку за руку.
– Не-не, на луне живут, кто любит.
– А я говорю – Каин. Он было Авеля убил, и это месяц уследил и пожаловался солнцу. А Каин-то узнал, что его проследили, решил отомстить, полез наверх с ведром смолы, да месяц и вымазал... А был ведь как солнце, а может, и пуще светил. Ну месяц-то и рассердился, что его так высмолили, подхватил Каина и с собой в небеса утащил. С той поры Каин там и стоит с помазом да ведром смолы. Ты погляди пуще... Вон кисть, ведро смолы, а ноги-то на расширь. Барахтался, не иначе. А солнце после этого раздружилось с месяцем, разбежались они по разным сторонам и стали дежурить в разное время: солнце по дням, а месяц – ночами только.
– А почему разбежались-то? Это нехорошо, Донюшка, правда? Значит, не по дружбе жили. Смоль не пондравилась, гли-ко...
– Загордилось, вот и разбежались.
– Да-а, любил бы, дак отмыл. И ты небось тоже сбежишь, как набалуесся?
– Угу...
– Я тогда пообижусь. Не... я с тобой чего ли поделаю.
– Ну што ты, голубица моя, – осторожно привлек Тайку к себе, прислонился лицом к волосам, от них тонко пахло речной свежестью. Сразу запершило в горле от нежности. – Ну што ты, Таюшка. Кабы знала, ой как люба мне... Кабы знала. Не откажешь, коли сватов на Покров пошлю?
– Ой, Донюшка! Да как же я откажу... Я во сне-то каждый Божий день тебя вижу.
Они неожиданно вышли к костру, в светлое пламя его, и бабы разом повернули навстречу головы. Манька поднялась, шагнула навстречу, видно, хотела сказать что-то нехорошее, потому что тонкие губы ее зло дрожали, но споткнулась о Донькины потемневшие глаза и молча ушла в полог.
Вернулись с покосов, Манька нажаловалась отцу, выдала меньшую сестру. Петра Афанасьич пожевал губами, но кричать не стал, совсем редко повышал он нынче голос.
– А ты куда смотрела? Не могла поближе держаться? – спросил тускло и сразу махнул рукой, когда заметил, что Манька собралась возразить что-то. – Ну ладно, поди-поди, чего уж, прозевала, дак.
Так сказал Петра Афанасьич и своих истинных намерений не выдал. И с Тайкой об ухажере не заговаривал: зачем дразнить девку раньше времени и повод давать для мыслей. Нашлет Тиун сватов, за Тимоху пойдет Тайка и перечить не будет, а пока пусть покрутит, в этом ничего зазорного нет, только и пожить беспечально молодой девке, пока в родительском доме. Лишь бы в подоле не принесла. И когда убегала девка на вечеринки, иногда намекал, придерживая за подол сарафана:
– Ты, Тайка, смотри аккуратнее будь...
– Да вы што, батюшка?
– Я-то ничего. Мы люди истинной веры, на это дело не особо строги, но и не попускай себя больно. Ведь все бабы из девок.
– Да не думаете ли...
– Тебе думать-то, тебе. Я только говорю, смотри поаккуратнее следи за собой. Распечататься-то долго ли.
– Да с чего вы взяли, осподи, будто я...
– А на шее-то чьи губы остались?
... От Петры Афанасьича Тайке не скрыться, словно в воду глядел мужик. Вчера Донька целовал, и снова страшно стало Тайке, что не устоять ей от соблазна: забрались в баньку, подальше от чужих глаз, миловались, а потом едва опомнилась, вырвалась в худых душах и долго приходила в себя на угоре, чувствуя за собой смущенное покашливание Доньки.
– Донюшка, больше не надо так, – сказала глухо, не поднимая глаз.
– Чего не надо-то? – повышая голос, спросил парень, скрывая свою растерянность. Ему хотелось домой, и он не знал сейчас, любит ли Тайку: глухое безразличие владело им, похожее на злость.
– Я прошу, не надо. Вот поженимся, дак. Немного уж осталось.
– Не любишь ты меня, – раздраженно сказал Донька, ему захотелось, чтобы девка заплакала сейчас, чтобы ей было больно и она мучительно страдала. И потому упрямо порывался встать и уйти, но не уходил, мучился в темноте.
– Донюшка, осподи, я ли не люблю тебя. Но грех-то какой...
– Любила бы, дак не така и была, – грубо откликнулся Донька, и собственный голос показался ему противным.
– Ну кака така-то, Донюшка? Ты договаривай, – взмолилась Тайка, не понимая, что такое находит на парня, когда он становится совсем чужим, а голос – сухим и нехорошим. Готовая заплакать, она еще пробовала погладить парня по голове, но Донька увернулся и стал в стороне, едва различимый в августовской темноте.
– Я ли тебя не люблю. Я по тебе с ума сошла, если хошь знать, когда ты еще в Рождество в горенку к нам заскочил, вот. И что я в тебе, рыжем, нашла? Мучишь меня только...