как заневестилась его дочь, и даже засмущался, хмыкнул в нос, стараясь не видеть свободно дышащую грудь в просторном вырезе рубахи. И Тайка, поймав этот взгляд, покраснела, спросила неловко:
– Ну, чего тебе. Помыть-то не дашь...
Сказала грубо, как давнему приятелю иль брату, и Петра заметил про себя, что дочь впервые так разговаривает с ним, но сердиться и указывать не стал, сделал вид, что не заметил вольности, и показал на лавку подле себя:
– Тайка, ты отцу своему добра хошь?
– Ага, – тупо согласилась девка, еще не понимая, к чему ведет отец.
– А Доньке своему тоже добра хошь?
– Ой, татушка, благослови нас. – Зашлось сердце от радости, и девка готова пасть на колени.
– Добра-то, говорю, хошь? – досадливо повторил Петра Афанасьич, не зная, как выбраться на прямую дорогу.
– Ага...
– Так откажи ему нынче ж... Триста рублей с кровью отдаю... Выкуплю его из лекрутов, а вас обкрадываю, видит Бог, но как не помочь ближнему. Но если обманешь иль что затеешь, как загнивший палец отрублю напрочь. Больно будет, но отсеку. Не крути со мной, ой, девка, не крути.
– Да-да, татушка, – покорно соглашалась Тайка.
– Обманешь или надумаешь самоходкой уйти, деньги в сей миг стребую, по миру пущу Богошковых. – И заговорил ласковым шепотом, оглаживая узкие Тайкины плечи: – Ты подумай, доченька, получше. Ведь в том дому и сестра твоя единокровная живет. Неужели ее оставишь в горе и пустишь по миру, и любовь твоя тогда омрачится злом. Осподи, направь дочь твою Таисию на добро да пусть правда и вера твои дойдут до заблудшего сердца и ублажат его... Нынче же скажешь свое слово.
– Да-да, татушка.
– Я ведь вам всем добра хочу, осподи.
– Да-да, татушка.
Дождь лил сиротский, обложной, тихо скребся в стены, и оттого на сердце становилось еще горше. Стекла на окончинах затемнились, – значит, на улице поздний вечер, а Тайка никак не могла решиться выйти на угор, где за чикинским амбаром мокнул, поджидая ее, Донька. Девка тупо глядела в противоположную стену мокрыми глазами, и по опухшему лицу тихо и безвольно ползли слезы. Тайка глотала их, порой размазывала грязной ладонью, а слезы все не кончались. Порой Тайка вскакивала, словно собиралась убежать из дому навсегда, спешно выкидывала на пол свою лопатину из сундука, потом обратно укладывала сарафаны и юбки, и тогда горькие рыданья сотрясали ее тело.
«... Донюшка, родненький мой, как же так, – бессвязно думала Тайка. – Почему же так. Любый ты мой, сбежим куда ли, сбежим, и все, а кто нас в тайболе добудет, да ни одна собака не сыщет в глухомани, будем жить как взаперти, и чего еще нам надо, лишь бы двоим быть... Нет-нет, а ну как догонят, изловят, закуют тогда Донюшку в колодки, поведут, как рестанта-разбойника, по Дорогой Горе на позору, на посмеяние, упехают в дальние земли – и больше никогда, ни-ког-да... не увидеть его. А как ослушаюсь татушки мово, грех-то какой, осподи, до конца лет моих нам счастливо не живать, да и олекрутят тебя, оденут в солдатскую шинельку, и где ли найдет тебя чужая пуля, и никто знать тогда не будет; а мне-то сладше разве станет, коли тебя изувечат, а ты звать меня станешь и не дозовешься и тут погибнешь, и дождями тебя замоет, снегами белыми засыплет, вороны выклюют глазоньки ясные, волки серые, беспутные растащат тебя по кустышкам. А я поседею, ожидамши тебя, посивею, руки посохнут, стану такая горбатенька, будто бабушка Соломонея, а после и с ума посхожу и, как Павлушка Шумова, буду ходить под окнами, безумно выспрашивать: „Не видали где ли моего Донюшку?“
Не хочу зла тебе, любый мой, видит Бог, не хо-чу-у, лучше пускай я в старых девушках век свой проживу да издали на тебя, на твое счастие поглядывать буду украдкой, чем своима руками в могилке тебя закопать. Осподи, знать, не судьба нам двоима быть, друг друга приласкивать. Одна мне дорога – в омут головой, где баба Васеня потонула; ба-буш-ка, и пошто ты внучку свою любимую осиротила, нету тебя рядышком, некому сказать слова любезного, сердечного...»
И вдруг Тайка встрепенулась, накинула кафтан, побежала вниз по лесенке, словно кто гнался за нею сердитый; гремя выступками, выскочила на крыльцо, а темь – хоть глаза выколи, и дождь холодно брызнул по лицу, смешался со слезами, привел девку в себя... Осподи, как я раньше-то не подумала. Донюшка, где- ко ты? Ничего ему не скажу, вроде ничего и не случилось, а то парень порато горячий, вспыхнет, побежит к нам в избу да натворит чего ли. Ой, лишь бы Доню на глазах оставить, чтобы знать, что он тут, рядышком, а там-то, до Рождества Христова, я еще уговорю батюшку, не может такого быть, чтобы любимую дочь не пожалел. На колени паду, слезами умоюсь, а выпрошу милость, пусть с Донюшкой не разлучает. Ведь не зверь какой, сам баял, что добра мне хочет, а про Тимоху так, пустое вел, чтобы меня испытать, а я не-е... Как я сразу-то не подумала, ой, девка, глупа, не нами сказано, у бабы ума с куриное яйцо. Чего-то слезы лила, всяких глупостей надумала, парня живьем хоронила, всего заморозила, сейчас небось фушкает за амбаром, недовольничает и в глаза сразу не глянет, не приголубит.
Доньку она едва разглядела, он стоял, прижавшись к бревенчатой стене, и лицо смутно отсвечивало, будто чужое.
– Ну, чего ты? – спросил недовольно и сразу отвернулся и замолчал.
А Тайка, чтобы не выдать слез своих, не ответила, прижалась к Донькиной груди, просунув ладони к нему за пазуху, и сразу услышала, как тяжело и беспокойно бьется его сердце. А внизу, под горой, шумела река, дождь усилился, пробивал насквозь, грусть съедала Тайку, и она уже боялась за себя, что если задержится еще, не уйти ей будет домой.
– Доня, я на минутку. Отец-то денег добыл?
– Не-ка, – буркнул Донька, и девка поняла сразу, что прошла у парня обида. Подумала тайно: ну и хорошо, ну и слава Богу, не навек прощаемся, сейчас самое время убежать, чтобы разговор не тянуть, а тогда будет не скрыться ей, все выскажет, не утаит. Заторопилась, дрожа вся, потянулась к Доньке, обхватила за мокрую шею, сухой нитки на парне нет, поцеловала протяжно, прикусив губу до крови, чтобы память была, словно в последний раз виделись.
– Ну, мне некогда, – крикнула сквозь слезы и прямо по лужам побежала в дом.
– Тая, Таиса, – запоздало позвал Донька.
Но она не остановилась, не дождалась парня, а быстро залетела на крыльцо, словно гнался за нею злодей, захлопнула дверь на щеколду, еще стояла по ту сторону, прижавшись лицом к стене, и плакала, плакала.
И когда в горенку поднялся отец, Тайка так и лежала на постели в мокром сарафане и даже не шевельнулась, когда Петра присел рядом, глубоко продавив место.
– Сказала? – только и спросил.
Тайка молча кивнула головой.
– Ну и хорошо, ну и ладно. Завтра деньги сполна получит Калина, ста три рублей, – мягко говорил Петра Афанасьич, радуясь удаче и скрывая ее. – Может, теперь наконец к нам породственнее будет. А то все волчится, ей-Богу. А я всем только добра хочу, чтобы все по-хорошему было, по-людски. И тебя не неволю, не-е... А мог бы приказом, я ли тебе не отец, а по-доброму нать. Вот и хорошо, уж как хорошо-то. Ангеле мой, хранитель мой, сохрани душу мою, скрепи сердце мое.
– Та-туш-ка, – вдруг завыла Тайка, упала отцу в колени, плечи ее тряслись.
– Ну буде, буде, Бог с тобой, дитя мое. Все образуется...
А наутро Калина Богошков получил деньги и, глядя в участливые Петрины глаза, понял вдруг, как прочно, а может и до самой смерти, связал он себя с этим непонятным человеком.
Рекруты кутили, деревню перевернули вверх дном, им нынче все вольности положены: они ходили из дома в дом, им подавали деньгами и вином, потом срядили мирские подводы, и парней отвезли в Мезень. Павла Шумова, наткнувшись на гульбище, сначала бестолково и раздраженно глядела в красные хмельные лица парней, и вдруг в туманной голове родилась сначала крохотная беспокойная мысль, которая вскоре разрослась, полонила смятенное сознание и стала единственной. Теперь Павла думала, что и ее Яшеньку поставили под красную шапку, небось где дорогой захватили, увезли тайком, забрили лоб, и ее сынок страдает в серой казенной шинельке, под саблями, под пулями и весточки домой не может дать.