стольном городе и дородная баба под боком, еще и не старая, едва за тридцать. Но тут же тошнота подкатила, вспоминал ее жирные волосы, пористое лицо и мясистые плечи. Сплюнул только от мысли о ней, и сразу родной дом показался желанным. Посторонние запахи стали неожиданно мутить Яшку, он понял, что это натягивает от покойника. Захотелось скорее отвязаться от него, и Яшка побежал, путаясь на дороге: было бродно и суетно спешить по свежему снегу, ноги разъезжались и постоянно кренило набок.
Но Яшка старался думать о постороннем, и холодная усмешка застыла на обмерзших губах. Только в душе копилось пронзительное нетерпение, мысль о покойнике заполнила Яшку, хмель улетучился, и все стало казаться диким и нелепым. С этим, уже брезгливым нетерпением, он забежал в часовню, нагнулся над гробом, чтобы скинуть покойника, а сбросить не может, так прочно вцепился тот руками в Яшкину шею. Пока парень носил по морозу, покойник застыл, руки его скрючились на шее проказника, но Яшка уже не мог спокойно обдумать все, нетерпение вылилось в ужас, и, отдирая твердые, как оглобли, руки, он закричал, вернее, дико завыл, почти лишаясь разума.
Яшка слышал, как топотали за часовней ноги, это удирали попутчики. Помертвелый, собрав всю волю, разнял руки покойного, едва выбрался из часовни, упал в снег, и его вытошнило. Сколько еще лежал Яшка в снегу, он не знал, но только мороз привел в чувство, и, стоя на коленях, обратился парень к низкому могильно-черному небу: «Боже, прости меня, пощади глупую голову, не оставь сына своего неразумного. Бо-же...»
Пошатываясь, забыв об уговоре, побрел к Окладниковой слободе; на околице оглянулся, заслышав одинокие шаги, почудилось, что догоняет его тот потревоженный мертвец, и снова вскрикнул, бледнея и замирая от ужаса. Но это оказался Тима Коновал, он только что бежал с посиделок. Он был весел и жил своей любовью, а потому ему было не до Яшки. Мельком глянув на парня, предложил переночевать у себя, благо место на полатях всегда найдется. Яшка молча поплелся следом, и ноги подкашивались от слабости. Уже совсем светало, красное солнце просыпалось, снег заалел, захлопали промерзшие ворота в избах: Окладникова слобода оживала.
Дома раздевались молча, и когда Яшка сбросил овчинный треух, Тима нечаянно глянул на приятеля и ошалело вскрикнул: «Эй, паря, што с тобой? Батюшка ты мой..»
Яшкина голова белела, как крыло куроптя.
В Дорогой Горе сразу не признали Яшку, ведь он вернулся с того света, откуда еще никто не приходил. Неузнанный, он прошел деревней и оказался возле своей избы. Яшка подходил к дому с замирающим сердцем и все ожидал, вот сейчас выскочит на крылечко мать, охнет, всплеснет руками и начнет чураться, осеняя себя крестами; потом будет долго всматриваться в лицо, а узнав, тихо заплачет и с этими долгими слезами поведет Яшку в избу, станет раздевать и кормить, поставит на стол немудрящую выть, а может, чем побогаче разжились за эти годы, кто его знает, сядет рядом, будет глядеть сквозь слезы и улыбаться. И от таких непривычных представлений Яшка еще более заторопился, но возле своей избы вроде бы споткнулся, может, смутило, что крохотные оконца задвинуты волочильными досками, а на дверях висит замок. Еще боясь подумать на плохое, утешил себя, что мать, наверное, где-то в работе, а Клавдя Петрухич летает на улице. Через поветь зашел в избу, повеяло запустением и холодом, торопливо отдернул волочильную доску, и в оконце ворвался желтый морозный пар, подсвеченный изнутри солнцем. По старой памяти сразу разыскал окончину, крытую бычьим пузырем, вставил в проем, потом огляделся и по длинным паутинам понял, что уже давно никто не живет в избе. Пахло плесенью и затхлой сыростью, печь была холодна, как январская земля. Бесприютный и ошалелый Яшка сел под образа, тоскливо глядел на покривившийся поставец в углу, на изрубленные ножом лавки вдоль стен, на подпечье, завешенное паутинами, и парню захотелось завыть. Потом одолела усталость от пережитого накануне. Яшка неловко повалился на лавку, подложив под голову кулак, и сразу провалился в темный лихорадочный сон. Ему привиделось, будто он тащит покойника через снежную пашню, кругом темно, мертвяк сидит на его плечах и погоняет: «А ну, живая сила, наддай, еще наддай!» И вот Яшка будто не бежит уже, а легко вскидывается над снегами и с замиранием в груди еще пытается двигать ногами, но чувствует, как немо и студено вдруг становится вокруг, а морозные воздухи стремительно разбиваются о лицо. Он понял, что летит и кто-то невидимый нашептывает в ухо: «Продал душу дьяволу. Про-о-дал...» – «Нет, нет», – закричал Яшка, пытаясь сбросить мертвяка с плеч, и почувствовал, как напряглось сердце, готовое лопнуть. Заставил себя проснуться, сел на лавке, качая мутной головой, долго припоминал, где находится, еще подумал: «Знать, нечистая сила обжилась в нашей избе». Торопливо перекрестился, сплюнул через левое плечо троекратно и пошел из родного крова.
Он появился около Петриного дома, словно за руку кто его вел туда. Попал во двор, увидел добрый десяток саней с поднятыми в небо оглоблями; у стены богатые пошевни с расписным задком, крытые медвежьей шкурой, – знать, хозяин собрался куда-то ехать. Тут распахнулись ворота, работник вывел вороного жеребца; напрягаясь спиной, стал заводить вороного в оглобли, заломил к спине его крутую красивую шею, сразу желтая пена вспухла на вздернутых железными удилами губах, и глаза налились бешенством. Но мужик не робел, пятил жеребца в оглобли, запрягал его в легкие санки на железных кованых полозьях; уставясь кривой ногой в клеши, затягивал натужно хомут, и бубенцы под крашеной дугой уже нескладно звенели, словно настраивались к далекой дороге. И Яшка вдруг услышал, как вместе с перезвоном колокольчика проснулась в нем давняя тоска по лошадям, и сухие ноздри его дрогнули, втягивая звериный запах пота.
Яшка еще топтался в нерешительности у крыльца, когда брякнуло дверное кольцо, и показался наверху хозяин в лисьей богатой шубе, крытой синим городским сукном, и в лисьей же шапке. Он зорко оглядел двор, сразу приметил постороннего и закричал зычно, хлопая по катанку витой плетью:
– Эй. Васька, остолоп, слепой, што ли? Гони прочь парня, чего бродит.
Петра Афанасьич стал тяжело спускаться по скрипучим ступеням, а работник сразу кинулся на Яшку, норовя ухватить за шиворот, но не мог достать и оттого пыхтел и сердился:
– Ну, пшел, пшел прочь, тать разбойная.
Яшка воли рукам не дал, хотя и растерялся поначалу такой встрече и, отступая к заворам, закричал на весь двор:
– Люди добрые, да што это деется на белом свете? Честного человека взашей гонят. Да я к уездному исправнику пойду, – притворно вопил Яшка, украдкой наблюдая за Чикиным. Тот, видно было, растерялся, пошел через двор, сурово помахивая плетью.
– Ну чего орешь, ну чего разорался? Как резаный вопит и вопит, – забунчал под нос Петра Афанасьич. – Ну че тебе, што ты на моем дворе отираешься? Иль забыл чего?.. Да отступись, Васька, от него, поди своим делом лучше займись.
А Яшка тут же шагнул навстречу, скинул с белой кудрявой головы овчинный треух, склонился поясным поклоном:
– Аль не признали, батюшка Петра Афанасьич, благодетель наш?
В болотных Петриных глазах сначала мелькнуло любопытство, потом тревога:
– Чур-чур... Изыди, сотона...
– Да уж чего сотониться. Это ж я, Шумов Яшка, пришел виниться перед вами. – Упал на колени парень, тая на губах злую ухмылку.
– И взаболь ты. На глупого удача. Эко диво, а бывает, ну что тут такого. Набегался и явился, – растерянно говорил Петра, прикрыв глаза тяжелыми коричневыми веками. Сразу вспомнилась та давняя история, и он не знал, как поступить сейчас: иль выгнать парня взашей, а может, и простить его... Хотя, ежели по совести, согрешил ты тогда, Петра Афанасьич, ох согрешил. На куничку позарился, сироту изобидел. Бог не простит тебе, ой не простит. Но с малого и начинал, тогда и кунька при деле была, это нынче рыжий зять весь Канин обвеял, сколько опять пушнины наторговал. И семги на Кулое порато хорошо взяли. А тогда и кунька... Пришел, как к отцу родному пришел, в ноги пал, – знать, вину-т чует.
– Ну ты, подымись, хватит тебе в ногах валяться, – мягко сказал Петра Афанасьич, потом коротко засмеялся, а может, в горле так булькнуло. – Ну ты, паря, ловко меня тогда. Ой ловко... Попался бы мне, решил бы на месте. Осподи, не оставил ты грешного в беде, не дал окровенить мне руки и пасть в грехе. Напозорился я тогда в леси-то, как зверина пропащая вылез...
– Простите меня, глупый был, – винился Яшка, не смея взглянуть на богатея.
– Да уж как не глупый-то. И мати вот вишь как. Эй, дурня, дурня, – уже прощая, со слезой на глазах от собственной доброты, Петра хлопнул Яшку по плечу.