– Аллах акбар… – произнёс Семён прежде, чем тьма поглотила его.
Три недели таинственный прохожий пролежал в бала-хане, выстроенной позади мечети. Всё это время горбатый Мамед-оглы ухаживал за ним, кормил жидкой кашицей, менял на разбитой голове повязки. Приходил мулла, приносил целебную мазь с толчёной викой и аристолохией, сидел у постели, качал головой, слушая бред на семи языках. На вопросы Мамеда-оглы, что за обрезанный христианин к ним явился, отвечал коротко: «Аллах велик!», – а когда Семён чуть оклемался, велел отпустить его, не расспрашивая ни о чём. Всё равно, Аллах знает сердце человека, а люди не знают. На дорогу Семёну дали немного просяных лепёшек на кунжутном масле и какую ни есть рванину, прикрыть наготу.
В таком виде, никого больше не тревожа и не возбудив ничьей алчбы, Семён и ушёл в родной московский улус.
Крест стоял прочно, глубоко вкопанный обожжённым комлем в суглинок: струганый конёк защитил его сверху от осенних мозглых ситников, и деревянный знак нерушимо высился при дороге, памятуя проходящим о горестной судьбине грешной великомученицы Фроськи. Помолись, прохожий человек, ежели умеешь, хоть и не велено молиться за божьих ослушников.
Семён присел на холмике, положил руку чуть ниже перекладины.
– Здравствуй, Фрося. Не забыла ещё меня? И я не забыл. Навестить пришёл.
Долго молчал, словно ждал ответа, потом и ждать перестал, просто сидел, отдыхая, потому что идти ещё далеко. Не сюда шёл, не в сельцо Долгое. Дома он уж давненько отрезанный ломоть, так нечего зря Никиту смущать. Никита холоп смиренный, перед царём ничем не виноватый, и якшаться с воровскими людьми ему не с руки. Добрый хрестьянин свой век дома сидит, и кто по свету ширяет, положа упование на своё человечество и дородство, тот ему не родственник и не свойственник, а злой агарянин непрошеный. Такому встреча дрекольем, а проводы вилами.
Семён вздохнул.
Ох, грехи наши тяжкие! Зачем напраслину на брата клепать? Никита мужик добрый и от родства не отказчик. Потому и жаль его. Попадёт он с Семёном как кур в ощип. И без того Семён ему хуже бельма на глазу. Небось до сегодня Никита отданную лошадку вспоминает. Ну так зачем персты в язвы вкладывать? Пусть брат мирно живёт, а за дела свои земные и всякие суеты и душетленные печали отвечает перед единым богом.
Вот только краешком бы глаза глянуть, что там дома деется?
Со стороны деревни показалась медленно бредущая фигура. Семён хотел схорониться в кустах – нечего зря людям глаза мозолить, опознать могут, но, вглядевшись, остался сидеть. Прохожий казался незнакомым, вернее всего, и вовсе был не с этой деревни.
Прощупывая путь клюкой, незнакомец пересёк речку, поднялся к перекрёстку и присел рядом с Семёном.
– Помогай бог, – поздоровался он.
– И тебе того же.
– Куда путь держишь, небоже?
– Ещё не решил, – честно ответил Семён. – То ли прямо на Тулу, то ли вот в Долгое заглянуть.
Встречный, как и Семён, христарадничал и вряд ли мог быть доволен, что кто-то зарится на его кормные места, однако желание поговорить пересилило, и нищий сказал:
– В Бородино иди. Там скоро престольный праздник, хлеба не подадут, так пивом напоят. А в Долгое идти не с руки, народ прижимистый, зря ноги бить станешь.
– Чего ж сам ходил?
– Для порядку. Взялся, так все деревни обойти надо. А тут ещё мужики надо мной понасмешничали, сказали, что свадьба большая готовится, будто голицинский приказчик жениться вздумал на девке из Долгого.
– Это какой же приказчик? Герасимов, что ли?
– Герасимов, кто же ещё.
– Так ему, поди, куда как за семьдесят, песок небось сыплется.
– Не-е… Тот помер уже больше года, а это Алфёр Герасимов. У старика Янка два сына были. Младший, говорят, к салтану на службу убёг, а старший, это и есть Алфёрка, теперя в приказчиках. Он уж тоже в преклонных летах и овдовел в прошлом годе, вот, сказали, и вздумал жениться на молоденькой. Седина в бороду – бес в ребро. Опять же, выгоду свою соблюдает: девка из богатой семьи, и всё добро за ней. В прошлом годе мор по деревням ходил, так вся семья попримерла.
– Из каких невеста-то? – спросил Семён.
– Говорю же – понасмешничали мужики! – недовольно сказал нищий. – Нет там никакой невесты. Так просто Алфёрка девку забирает, портомойкой к себе или в стряпущую. Зачем ему свадьба, если своё он, всяко дело, получит?
– Так девка-то из каких? – повторил Семён.
– Да Игнатова. Большая семья была, жили богато, и в один год господь всех прибрал.
– Вот как… – мрачно протянул Семён, – и никого, значит, не осталось…
– Девка одна осталась. Что было животов, Алфёрка со двора свёз, а девку покамест не тронул. Пост на дворе, а Алфёр Яныч вестимый молитвенник. За брата, говорят, отмаливает и в церкви за здравие поминает.
– Зря поминает, – сказал Семён и встал. – А я, однако, пойду. На дороге сидеть да лясы точить, так и спать придётся голодным.
– Куда ты? – крикнул вслед нищий. – В Бородино хлебней, а в Долгом делать нечего.
– Как-нибудь, – ответил Семён, – авось и в Долгом богородица не оставит.
Дом стоял как и прежде, крепкий, только под поветью не видно сложенных в саженные поленицы дров, да ворота бездельно приоткрыты – первый признак захудания. Но стёкла в рамах остались, покамест никто не догадался или не осмелился спереть.
Семён хотел поторкать в раму, но вспомнил, как стучал так же десять лет назад, и рука не поднялась. Ни к чему старые тени будить.
Семён взошёл на крыльцо, толкнул дверь:
– Эй, есть кто живой?
Двери в чёрную избу и во двор были распахнуты, видно, и впрямь Алфёрка вывез всё подчистую, и запирать стало нечего. А в горницы дверь прикрыта, но не заперта, значит, кто-то дома есть.
Семён поклямкал засовом о косяк, дверь приотворилась на два пальца, в щели мелькнул испуганный голубой глаз.
Лушка! А выросла девка, не ждал бы увидеть, так и не узнал бы. И впрямь – невеста.
– Здорово, Луша! – громко произнёс Семён. – Принимай гостя.
Лушка скинула с двери зачепку, посторонилась, пропуская Семёна в избу.
– А ты, я вижу, отважная! – сказал Семён. – Незнакомого человека так просто в избу пускаешь. Ну как я лиходей какой?
– Так я, деда, вас помню. Я маленькая была, вы к нам приходили: смешной такой, в платке белом по- бабьи. Обещались меня от свиньи оборонить. Я свиньи соседской пужалась, что ажно заходилась.
– Не надо пужаться. У меня слово крепкое: обещал оборонить, так обороню.
Лушка слабо улыбнулась.
– Ой, деда, какой вы кудной! Я уж давно свиньи не боюсь, пусть она меня боится. Я её и зарезать умею, и колбасы коптить, и ветчинки насолить – всё могу.
– Так ведь свиньи-то, Луша, разные бывают. Мне уж рассказали: захотел тут тебя один хряк схарчить. – Семён увидел, как переменилось Лушкино лицо и поспешил бодро добавить: – А мы ему не дадимся, зря слюни точит.
– Деда, миленький!.. – Лушка прижала кулачки к груди. – Они ж всем миром приговорили меня отдать. Я уж плакала-валялась – никто не смилостивился. Хоть в петлю лезь. Закопали бы при дороге, рядом со старым крестом… говорят, там тоже с нашего дома девка лежит.
– Жена моя там схоронена, – через силу произнёс Семён. – Потому и пришёл за тобой. Но ведь я, Луша, сам по миру Христа ради побираюсь. Не побоишься со мной идти?
– Не, деда! Ты только забери меня отсюда!