4
По мягкой лесной дороге ходкою рысью бежала гнедая лошадь, запряженная в тарантас на железном ходу. Кроме Петьки, веснушчатого паренька лет тринадцати, в тарантасе на свежем сене сидели трое: военный, старушка и девочка. Это капитан Липатов с Власовной и Таней покидали Заречье. Все молчали, каждый был занят своими думами.
У Павла в ушах гудели еще голоса баб и ребятишек, толпившихся у избы Власовны.
Тут же была и та, что зазывала Липатова на помощь, когда он проходил мимо жниц четыре дня назад. Молодая, лет тридцати. На плечи накинута цветастая косынка.
— Зачем Власовну-то забираете от нас? — шутливо насупив брови, спросила она Павла.
— А тебе неужто жалко? — вопросом ответила за Павла Власовна.
— Поди, не жалко…
— Я ведь, Агнюша, погостить. Насовсем-то с Заречьем не расстаться мне.
Ехала Власовна и в самом деле только погостить. «Пускай, — думала, — попривыкнет Танюша».
Павел в час проводов заметил и пристальные взгляды провожающих, и грусть в глазах Власовны, и зависть ребятишек, окруживших Таню, едущую куда-то далеко. Вот одна из девочек, чуть постарше Тани, подошла к ней, когда та с нарядной куклой уже сидела в тарантасе, и сунула в руки несколько морковок.
Лошадь тронула. Озорник-мальчишка крикнул вслед:
— Капитанская дочка, возьми меня с собой!..
Все это было позади. Тарантас катил по дороге, устланной пестрой листвой. Скоро знакомая станция, потом постукивание колес под вагоном до самой Украины.
Павлу вдруг стало непривычно радостно.
— Танюша! Галчонок мой! — Он притянул к себе покорную головку. Ему одного хотелось: скорее, скорее!
Петька угадал его нетерпение, хлестнул кнутом гнедого.
— Н-ну, Соловейко!
И не ветер, казалось Липатову, несся навстречу, — само счастье, большое, неразгаданное, летело на сильных крыльях.
Как песня…
От наших траншей до немецкого переднего края было меньше километра некошеной минированной луговины. Трава на ней под солнцем и ветром спуталась, пожухла. И никто из бойцов уже не жалел, что в руках не коса, а винтовка и автомат: отмечтался жаркий сенокос в родных краях.
В ту осень на нашем участке затишье держалось долго. Конечно, и тогда расхаживать в рост не приходилось, и голову зря никто напоказ врагу не выставлял. Фашисты тоже вели себя осторожно. По правде сказать, это безделье наскучило той и другой стороне. Довольны жизнью были разве одни снайперы: у них в такое время азарт поохотиться за чужой башкой не спадал, а лишь сильнее разгорался.
Каждый день, когда наш взвод был в боевом охранении, мы видели перед собой одну и ту же картину: увядший нейтральный луг, петлявшую посреди него речушку без имени с низким голым ивняком по берегам, серый сарай на нашей стороне речонки, а дальше за всем этим — плоскогорье. На нем хоронился невидимый, окопавшийся враг.
И так без конца, день за днем. Даже не знали, о чем писать домой!
Разнообразие в нашу жизнь внес один случай.
Как-то выдалась ночь холоднее всех прошлых. Шинели на нас были уже не новые, повыношенные, и мы сразу, без всяких градусников, почувствовали перемену в погоде: поеживаясь, топтались в тесной траншее, согревались кто как мог.
Утром, когда брызнуло солнце, все обрадовались ему, словно малые ребята. Луг за ночь заиндевел, и под солнечными лучами сразу заиграла на нем росными блестками каждая былинка.
— Знамя! Глядите, красное знамя!..
Не знаю, кто это крикнул — от ночной стужи голоса у нас поохрипли, стали одинаковыми, — но мы вдруг увидели над сараем у речки на коротком древке красный флаг. Вроде бы минуту назад еще не было его, а вот — полощется на ветру, полыхает жарким огнем на солнышке — здорово так!
Мы забыли в ту минуту про опасность и даже про войну, смотрели на этот такой привычный в нашей жизни, такой родной флаг и молча уносились думами далеко-далеко.
Наш пулеметчик коммунист Ермолаев тихо и нежно сказал:
— Пионерский галстук у Коляшки… точь-в-точь так светит… У сынишки. В четвертый нынче пошел…
Да, бывает же такое чудо: простое, обычнейшее слово, а войдет тебе в душу — все перевернет, окрасит все думы в яркий, щемяще-радостный тон.
Случилось это и с нами.
Вот Степан Ермолаев, тридцатилетний пермяк, видать рано обзаведшийся семьей, заметив знамя над сараем, представил своего сынишку пионера, кумачовый галстук на его шее и так сказал об этом, что мы уже не в силах были сдержать себя, чтобы не вспомнить что-то свое, не менее теплое и задушевное.
Вспомнил и я.
Лет за шесть до войны, восьмого ноября, вечером, в Вологде, шел я на первое свидание со своей будущей женой. Седьмого познакомились, а на восьмое назначили встречу на мосту через реку. Я должен был подойти с правого берега, она — с левого, оба точно, минута в минуту.
Город наш украшался в праздники не очень-то богато и красочно, поэтому я не заглядывался по сторонам. И в назначенное место прибыл бы без опоздания, если бы… Да, я увидел такое, чем нельзя было не залюбоваться. На высокой водонапорной башне, вот так же, должно быть, на древке, развевалось красное шелковое полотнище. Подсвеченное снизу невидимыми мне прожекторами, оно, как причудливое пламя, металось на осеннем ветру, то дерзко вспыхивая, то затухая, чтобы через миг снова гореть огнем.
Я как увидел, так и застыл на месте. Чего, казалось бы, проще такого украшения, а взволновало, как хорошая, сердечная песня.
Опомнился не сразу. Рядом стояли люди и тоже глядели на флаг.
Конечно, «минута в минуту» не вышло: девушка уже ждала на мосту…
Став моей женой, она не раз при случае напоминала: «Надо же, опоздал на первое свидание!» Не забыла и до сих пор. Недавно весело рассказала об этом гостям на нашей серебряной свадьбе.
А у меня в сердце остался тот вечер на всю жизнь не только дорогим для меня воспоминанием о первом свидании, но и пламеневшим на ветру, на башне, флагом…
К нам в траншею самолично доставил горячую пищу в термосе за плечами наш ротный повар Иван Куличков, маленький, юркий, с длинным острым носом, — и впрямь беспокойный речной куличок, как иногда называли его в роте.
— Видишь?! — с ноткой гордости указал ему на флаг Степан Ермаков, словно было это делом его рук.
Куличков не успел смахнуть с лица пот, ему, может, еще не до флага было, поэтому, мельком взглянув в сторону сарая, он сказал:
— Это что… Вот на Красной площади, помню, в Октябрьскую и Первого мая… Разливанное море знамен! Видал кто-нибудь?
— Эх ты, Кулик! — с безобидным укором посмотрел на него Степа.
А тот, казалось, не сразу понял, за что его так.