автоматизм движений прервать было невозможно, и, в очередной раз шагнув, Гриша начинал медленно опускаться своим беззащитным голым телом в искристые волны света.
По мере исчезновения деревянных волокон, заторможенно уплывавших перед глазами Гриши вверх, в фиолетовую беззвездную темноту, покуда лишенное воли тело погружалось в нисходящую бесконечность, из узлов сплетений пучков ярких световодов, роившихся вокруг, возникали голоса, произносившие сначала неоформленные обрывки слов, затем кастрированные фразы начинали крепнуть и наливаться значимым буквенным соком: 'Наконец-то пришел сюда. Протер дырочку в синклитных стенах, и оставил скорлупу. Ты будешь чаще и чаще входить к нам, и периоды появления будут удлиняться, а синклит терять свою силу, пока целиком не освободишься. Ищи...'
Лестница со сверкающим провалом и сотканные из света настойчивые голоса все-все регулярно повторялось на протяжении нескольких лет, каждый четверг, вплоть до будущего дня похорон старшего брата...
- Я не буду больше терпеть. - Юра быстро распалялся, но также быстро и успокаивался. Дыхание его стало ровным, пар негодования почти вышел, улетучились и Гришины воспоминания о бане. - Плевать хотел, что он родитель. Сначала расскажу все матери, а потом заявление в суд отнесу. Он у меня попляшет!
Одномоментно что-то изменилось в комнате, появился инородный звукопоглотитель, жадно впитавший последние Юрины слова. Гриша обернулся: в щели приоткрытой двери сутулым медвежонком стоял батя. Он угрюмо теребил воротник тяжелого прорезиненного плаща и смотрел на носки своих сапог. Гриша на секунду отвлекся и положил вдруг потяжелевший карандаш-великан плашмя на стол, а когда опять взглянул в ту сторону, то в щели никого не было. Лишь чуть-чуть колебалась дверь.
- Душно что-то у нас в комнате стало. - Юра сел на кровати.
Гриша так и не понял, заметил ли брат фигуру, тенью на мгновенье мелькнувшую в дверях?
Орешонков-средний встал и потянулся.
- Давай-ка откроем окно, брат... аат... аах... хаах...
Эхом отражаясь от тронутых грибком плоскостей стен и выгнутых стеклянных бочков емкостей с маслом, разбежалось последнее слово, и через кашляющее уханье вернулось к одинокому человеку, распластавшемуся в тщетном ожидании освобождения на кушетке в малогабаритной квартире чрева Микрорайона-на-Мысу.
Пневма цифры
1
'...зачем вообще замуж вышла? горе, горе одно! Господи, за что такое наказание? ведь говорили, Орешонков слаб на это дело, верить нельзя, хитрый, с медичками из больнички вожжался, простыня совсем ветхая, под пальцами мохрится, надо будет пустить на тряпки, Юрочка был умный, в три годика читать начал, с медалью школу закончил, в институт на физика поступил, Шурка говорила, сегодня в гастроном дешевое мясо привезут, надо сходить, ноги болят, совсем по утрам отнимаются, особенно когда шурпа с озера летит, морозец сегодня, белье быстро заколдобилось, прихватилось, Гриша тоже задачки решает, со счетом в порядке, умненький, один у меня остался, молчун мой, интересно, мясо с костями или без? если с костями, я бы борщ сделала, а так только котлеты навертеть, Гришенька у Главного Академика учился, не сдюжил, слабенький, куда в математику без языка-то? на одних цифрах не продержишься, в конторе леспромхоза балансы пересчитывает, хвалят, ошибок не делает, по вечерам книги читает, все завалил, пыль замаялась вытирать в комнате, заглянула в одну, не поняла, мудрено, но с Иваном вроде ладят, может потому что немой? Юрочка с батей как кошка с собакой, а со мной ласковый, в последний раз обнимал и ластился, глазки ясные, словно сказать чего хотел, лаской открыться заставила бы, ненадолго приезжал, не успела, обязательно признался, что мучило, ночью криком надсадным заходился, никто не слышал, одна я, чутко сплю, подходила к нему, укроешь одеялком, до лобика дотронешься, холодный, мокрющий, Ивановы порты рыбацкие, жесткие, чертова кожа, совсем не отстирались, теперь сынуля за Лосиным плесом в земельке, как похороны выдержала, не знаю, пятнадцать лет прошло, каждую висюльку на гробе помню, угвазданы рыбой, руки обдерешь, ногти поломаешь, куртка вся в пятнах осталась, беда, беда с Юрочкой! Ивановы строгости с детьми, сама виновата, жалость к Ивану имею, поддавалась часто, гадость сообразит, прощаю, подлость подкинет, кровопийца, терплю, сорок лет почти терплю, у кого же рука на Юрочку поднялась? посмотреть, ведь не нашли...'
Закутавшись в старый шерстяной платок, Ирина Вячеславовна Орешонкова, в далеком девичестве Чердакова, развешивала постиранное белье на балконе.
С замурованного льдом озера дул сильный северный ветер, но порывы, достигнув плоскостей домов Микрорайона-на-Мысу, слабли в ограниченном пространстве дворов, и было приятно ощущать прикосновение морозных воздушных струй к разгоряченному после стирки в теплой кухне лицу. Выбившаяся из-под платка проволочная прядка седых волос колебалась в такт движениям пожилой женщины.
'...глаза болят, глаукома замучила, давление, докторша говорит, лишнее в голове, конечно, лишнее будет, сына угробили, глаза повыплакала, Господи, скорее бы меня к себе прибрал! может, мне наказание дано, что не дотерпела? в первой узнав о мужнином паскудстве, до медичек у него с завскладом было, раньше продавщица из хозяйственного, не стерпела, отместку Ивану сотворила, в наволочке одна пуговица осталась, надо будет пришить, посмотрю в швейной машинке, Гришенька родился, Иван ни о чем не догадался, о семье думала, сохранить хотела, вдруг пуговиц нет? ничегошеньки не купить, пусто в 'Галантерее', семья все равно развалилась, тоска тоской, у Шурки попрошу, она баба запасливая, Иван на меня бычком последнее время смотрит, вдруг догадался про Нефеда? плевать! не могу больше, всю жизнь супротив чего-то шла, барахталась против струи, одно, другое, когда же это кончится? надоело! сейчас старость задавила, в тягость житье, не хочу! не могу больше! скоро кал держать в себе не смогу, помню, мать умирала, чистоплотная всегда была, в трех водах мылась, мучилась последние месяцы, в кровать под себя делала, воля с годами слабнет, кишки тоже, старость - хлам! хлам! хлам! шуток не шуткует, не хочу! не хочу проснуться утром обделанной, и чтоб Гриша видел, и Иван, не хочу! попрошу лучше Ивана...'
2
Шум.
Рядом, за перегородкой, в комнате родителей.
'Только бы он не позвал меня!' - Гриша, подчиняясь внезапному триумфу дежа вю, опустил голову ниже, стараясь еще и вжать ее поглубже в плечи, но лучше бы было совсем съежиться в махонький комочек и зарыться в мягкие простыни, притупив лишний сейчас слух пухом взбитой подушки.
Но не было ни озера, ни сарая, ни августовского полуденного зноя, декабрьский неразделенный вечер-ночь истекал одиннадцатым часом. Гриша сидел на краю расстеленной кровати и читал Кьеркегора, датского философа.
- Гришка! А ну-ка, иди сюда быстро! Кому говорю!
'Все', - последним беззвучным полногласием выдоха-пневмы пустые буквы поменялись с цифрами, и Гриша встал и пошел, а рядом шаткой походкой больного старика заковыляла переломленная горбом семерка - Гюрята Рогович, и обоюдоострая пятерка - дядя Золи, опираясь обескровленной рукой на гигантский посох-окурок, вышагивала тут же. Тела спутников составили боковины-рельсы лестницы, которая вела в родительскую комнату.
В быстро достигнутом соседнем помещении лестница раскрылась светящимся провалом меж шпалообразных перекладин. На дальнем от Гриши краю развороченной светом глубокой ямы лежала мама, и спиной к двери сидел батя, и что-то неразличимое делал руками с ее головой.
- Гришка! Держи ноги! Держи ее ноги! И Гриша сделал очередной автоматический шаг и стал опускаться, пока глаза не сравнялись с поперечной лестничной доской, за которой разместились родители в нелепой застывшей позе. На перекладине, отчеркнувшей своим сучковатым деревянным боком последнюю границу, нависнув над пересекающимися в глубине световодами, лежали две голые женские ноги. Внутренняя судорога пробегала по легко различимым икроножным мышцам глубокой подкожной волной, а снаружи тонко вибрировала сине-красная сосудистая сеточка, распушенная старческой венозной болезнью