– Хм… Это могут знать только солдаты.
– Значит, они недовольны Императором? Глядя на них, этого не скажешь.
– Конечно, они довольны, но нельзя допускать, чтобы они долго скучали, разглядывая стены Рима из лагеря. А, кроме того, Рим есть гнилой плод, заключающий в себе червя. Плод сгниет. А червь – это христианин, охотно принимающий все перемены Элагабала, тогда как поклонник Богов не желает перемен. Моя широкая мысль пришла к этому убеждению! Добрые граждане говорят, что если Император не вернется к Богам Рима, то этим самым он нанесет смертельный удар по Империи. Но будем пить и есть! Я ясно все вижу, и ничто мне не мешает жить.
Как будто предвидя гибель Империи, Зописк философствовал, продолжая есть и пить маленькими глотками, не забывая фиников и оливок и включив в завтрак, для своей вящей славы, собственные стихи.
Амон начал засыпать. Непобедимый сон закрывал его веки, ноги вытягивались, и в ярком свете, проникавшем в зеленеющий вход таверны, увитый виноградом, ему грезилось, как молодая блудница зовет его, и старец откусывает кусок мяса от его плеча; Геэль плывет с ним по водам Тибра, а Элагабал набрасывает на него сеть. Затем он вместе с Залем присутствует на собрании христиан, которое рассеивается, точно стая прекрасных ибисов, любующихся своим отражением в Ниле, в голубом Ниле, окаймленном храмами из красного кирпича и неподвижными сфинксами с застывшей усмешкой на губах. Но вот существа и предметы сливаются в сплошной туман, и из его густой глубины поднимаются грозные головы с жестокими ртами, извергающими странные слова. Амон всматривается в эти мелькающие головы и узнает в них христиан, виденных им на собрании Заля.
Увидев, что Амон спит, Зописк перестал философствовать и ушел.
XVII
На Палатинском холме перед Дворцом Цезарей, окаймленным портиками из циполина и украшенным садами с растительностью, падающей через стены с округленными окнами и с бронзовыми решетками, толпился народ вокруг группы плясунов. То были: негры с блестящей кожей, обвившие себе руки и ноги живыми змеями, точно браслетами; бородатый карлик с дряблыми, как зоб жабы, ушами; сильные и крепкие танцоры на канате; дрессировщики обезьян и собак и, наконец, укротитель крокодила, щелкавшего челюстями, – на его горле был широкий медный ошейник, чешуи спины, широкие как чаши, блестели на солнце. Эта амфибия была пугалом труппы: ибо стоило только укротителю направить ее к месту, куда напирала толпа, как люди в смертельном ужасе отступали назад.
Типохронос сидел на перилах моста, построенного при Калигуле и соединявшего Палатин с Капитолием. Он притащился за этой группой от самого Велбара и теперь, утомленный, зевал. Он лениво смотрел на темные очертания Аркса, за которыми возвышалась колонна Траяна, Маляртимская тюрьма и храмы. Типохронос сознавал, что, бросив свою лавку, он понапрасну потерял время, – хотя, с другой стороны, любопытно было взглянуть на фигляров, которых накануне принимал Элагабал, – и хотел уже вернуться домой, как вдруг перед ним возникло пятеро незнакомцев.
Один из них, толстый, потный, страдавший сильной отдышкой, сказал ему:
– Ты произвел на нас впечатление хорошего гражданина, и потому мы обращаемся к тебе. Мы прибыли из Брундузиума.
– Да, – добавил другой, косоглазый и печальный, – только сегодня утром мы въехали в Капенские ворота.
– Мы заблудились в Риме в поисках одного знатного человека, – вновь произнес первый.
– И знаменитого, – добавил другой, вздыхая. Третий проговорил сдавленным голосом:
– Он имеет большое влияние на божественного Императора.
– Атиллий, примицерий преторианской гвардии! – сказал первый.
Четвертый и пятый вытянули головы над плечами остальных и уставились на Типохроноса упорным взглядом своих больших выпуклых глаз.
Цирюльник испуганно вздрогнул и забормотал:
– Атиллий, примицерий преторианской гвардии! Эге-ге-ге!
Он стоял, открыв рот и подняв один палец, точно брил невидимого клиента. Атиллий! Это имя уже несколько недель упоминается римлянами в связи с оргиями Элагабала, его безумствами и попытками покорить Запад пышностью Востока, чтобы затем возродить его в новом качестве, погруженным в сладострастие, роскошь и порок. Рассказывали также, будто Атиллий предложил Императору сделать жрецами тех Богов, которым приносились жертвы, фигляров-циркачей! И этот молчаливый человек с презрительной складкой у рта, этот выродившийся римлянин появляется всегда в сопровождении своего вольноотпущенника, митра которого слишком напоминала о поклонении Черному Камню!
Думая, что какие-то насмешники хотят над ним позабавиться, Типохронос собрался, было удалиться, когда первый из вопрошавших сказал своим товарищам:
– Удивительно, граждане Аспренас и Потит! Можно подумать, что знатный Атиллий – гроза Рима! Что же мог наделать этот мягкий и спокойный патриций, погруженный всегда в самого себя как какой-нибудь ученый грамматик?
И Туберо, – брундузиец Туберо – стал смеяться, хотя и не без тревоги, так как он и его друзья не ведали, что с ними будет в Риме, где они как раз знают только одного Атиллия и не могут его найти. Но четвертый с угрозой в голосе обратился к пятому:
– Этот римлянин, по-видимому, ничего не хочет говорить, Эльва! Свернем ему шею, чтобы посмотреть, каков у него язык?
– Хорошо сказано, Мамер!
Сжав огромные волосатые кулаки, они поднесли их к лицу Типохроноса, синеватому от небритой со вчерашнего дня бороды. Цирюльник вскрикнул. Он быстро толкнул Туберо на худощавую фигуру Аспренаса, ударил затылком Потита в нос и скрылся в людском водовороте. Все произошло мгновенно. Край туники Типохроноса, окаймленный желтым, последний раз сверкнул в толпе, после чего Туберо с достоинством обратился к Мамеру:
– Почему вы не схватили его сразу за горло? Он, наверное, сказал бы.
Из лабиринта улиц, над которыми висел мост Калигулы, потекла другая толпа, обращавшая на себя внимание странными криками и звонким хохотом. В ней беспорядочно теснились плебеи в рубищах, босоногие рабы, продавцы сала и вареного гороха, кирпичники с берега Тибра из Транстиберинского предместья. Тут же толкались непонятные типы с порочными рожами, которые похлопывали матрон по голым плечам; какие-то дети добивали уже разбитые вазы.
Брундузийцы смотрели и удивлялись. Ниже моста виднелись красные и синие крыши домов; некоторые были выложены блестящими черепицами, сверкающими, как хвосты гигантских павлинов, и террасы высились одна над другой с вывешенными на солнце одеждами. А дальше открывались Пантеон Агриппы с бронзовым куполом и желтые рукава Тибра, широкие и блестящие. На одном из концов моста толпа гнала перед собой проституток плебейских кварталов с крашенными золотисто-рыжими шафранно-желтыми волосами, с развивающимися без пояса одеждами, сквозь которые были видны их волнующиеся тела. Со всех сторон неслись восклицания:
– Антистия, сабинянка!
– Матуа! Галлила, Амма!
– Кордула! Эге, да ты похудела, Кордула!
– Покушай сала, Бебия!
Они шли под градом шуток, некоторые поднимали одежду до самых бедер, другие хватались ладонью за груди, которые пытались укусить похотливые. Толкотня далеко отнесла брундузийцев, смешав их с проститутками, так что Аспренас единственным своим глазом наткнулся на густо нарумяненную щеку, Потит ударился лицом о потную спину какой-то матроны, рука Туберо прижалась к бедру Матуи, а на Мамера и Эльву, надеявшихся повеселиться в Риме, неожиданно обрушился град ударов: и их руки отчаянно замелькали над толпой, точно руки утопающих.
Когда они снова собрались, то с трудом узнали друг друга: у Аспренаса красовалось пятно, Туберо к своим добавил запахи Матуи, у Мамера кровоточило ухо, Эльва потирал ушибленную голову, а Потит дышал так часто, будто только что возвратился к жизни. Едва успел Аспренас открыть рот, как преторианцы с мечами в руках стали очищать площадь перед дворцом, куда направились проститутки.