деревянные выступы нижних ярусов, падали тела, страшно вращаясь, и голова Северы зацепилась, отделилась от тела под крики зрителей; потом упала, покатилась по мостовой и, словно инстинктивно, приникла к устам разбившегося тела Заля.
Один из солдат, взломав дверь Зописка разыскал поэта, стучавшего зубами от страха, под кроватью. Он стонал, распластавшись на бедном полу своей комнаты.
– Я составлял для вас поэму, я воспевал ваши победы, я проклинал Элагабала! Вы велики, вы сильны и никто не сравнится с вами!..
Он показывал им свою поэму о Венере, хотел прочесть им ее, хотя и щелкал зубами от страха. Но один из солдат схватил его за остроконечную бороду на безусом лице, – так несогласную с требованиями музы, по словам печальных и беспокойных критиков, – и поднял его на ноги. Поэт кричал им, размахивая руками в воздухе, слабо сжимая в одной из них свиток:
– Вспомните, вспомните, что за несколько грошей я прославлял ваших любовниц! Хотите, я составлю вам стихи? Вы ничего не заплатите мне, потому что я хочу удовлетворить вашу Славу…
От волнения он заикался, и его никто не понимал. Но одно копье выделилось из рядов движущихся плеч, в кожаных доспехах, вонзилось во впалую грудь поэта и пригвоздило его к шатающейся стене. И таким образом поэт был сразу убит рядом со своим соседом Залем, которого он не знал. Солдаты смеялись над такой смертью, почти шутовской: Зописк стоял на ногах, открыв глаза и рот и растопырив пальцы рук; его голые ноги виднелись через разорванную тунику, а поэма лежала возле него, на полу. Развеселившись, они хотели водрузить его в виде чучела у стены, подставив два копья под его подбородок, чтобы он лучше держался, но ноги сгибались под вялым телом поэта, и стоило большого труда удержать его в таком положении. Все забавлялись этими опытами равновесия. Наконец, удалось установить тело с двумя копьями под подбородком. Тогда, довольные собою и им, солдаты стащили его за бороду и за волосы и сбросили на улицу, где его разбитый труп упал рядом с Залем, с обезглавленной Северой и с головой Магло, сорвавшейся с высокого копья.
В ужасе римляне пытались бежать, но солдаты, закрывшие концы улицы, вдруг стали бросать в них дротиками. Они выстроились, подняв щиты, и целились, откинув назад руку, с напряженными мускулами на отставленной ноге, – со свистом летела стрела и попадала кому-нибудь в грудь или в спину. Конные арабские стрелки натягивали луки и непрерывно пускали стрелы направо и налево, сея повсюду раны, кровь и крики; они убили одного за другим Руфа, Равида, Корнифиция, Криния, Понтика, Лицинну. В верхних ярусах дома тоже творилось невероятное. Солдаты наводнили дом, разбивая все двери, поражая всех. Среди кубикул лежали обнаженные женщины и девушки, и вслед за одним солдатом совершал насилие другой, кидаясь с остервенением на добычу. И так повсюду, от восьмого яруса до первого. Они убили также домовладельца, разыскав его в выгребной яме и забив ему рот нечистотами. Наконец, опьянив себя кровью и насилием, они выбрались на улицу, моргая от яркого света. Здесь были только трупы. И солдаты ушли, придумав себе по дороге новую забаву: они пинали голову Северы, опутанную слипшимися от крови длинными волосами, – голову женщины, так трагически соединившей свою судьбу с судьбой Заля, который теперь лежал, раскинув руки крестом, на окровавленной мостовой.
XVII
Маленькая улица в Каринах была оживлена наплывом людей, в особенности западных христиан, пострадавших от Атиллия в первом, восстании; теперь, возбуждаемые Каринасом, мясником, и Випсанием, продавцом сушеных трав с Авентина, они собирались группами и высказывали уже намерение убить его.
Многие, уходя из своих кварталов на Транстеверине, угрожали кулаками дому Геэля. У Мадеха и у Амона возникло предчувствие больших несчастий, в которых погибнет Империя и восточная вера в Крейстоса. Тогда Амон решил помочь Мадеху. Он был движим их нежной дружбой и благодарностью к Атиллию за то, что тот когда-то защитил его от солдат в Лагере. Вольноотпущенник уже не содрогался при мысли о примицерии: теперь любовь к нему горячо расцвела в сирийце, и он спешил, вместе с Амоном, пробираясь через толпу, стремившуюся к Старой Надежде, ко Дворцу Цезарей и в Карины, в те места, где наносили удары Империи.
– Я не переживу его, – вздыхал Мадех. – Атиллий слаб и только что стал выздоравливать. Эти римляне наверняка убьют его, если Император, Сэмиас и Атиллия не спасут его от их бешенства! При этом имя Атиллии не вызывало в нем никакой страсти: настолько чужой она стала для него теперь.
Скоро они увидели маленький домик в Каринах. Близ него собирались, намереваясь осаждать его, западные христиане под предводительством Випсания и Каринаса. Они указали на Мадеха:
– Это вольноотпущенник, сторонник извращенного учения о Крейстосе! Заль примет свою кару, этот также примет свою, ибо Крейстос не хочет, чтобы царствовал грех в союзе с Элагабалом, Атиллием и демоном Залем.
Как только Мадех постучал, дверь наполовину приоткрылась, и показалось испуганное лицо янитора, а позади него таращились несколько рабов, привлеченных шумом снаружи. Янитор встретил его печально, с удивлением взглянув на Амона, которого он никогда не видел:
– Ты пришел кстати, потому что он звал тебя. Но кто это?
Мадех назвал его имя, поспешно рассказывая о восстании, а рабы, глядя на него, почти не узнавали его в бедной одежде, с волосами, смоченными только водой, без драгоценных украшений, амулетов и митры, которая так шла к нему. Они считали его умершим. Мадех направился внутрь дома, попросив Амона подождать его. Отстранив раба, номенклатора, который хотел предупредить Атиллия, он пересек вестибюль, пройдя мимо крокодила, поднявшего плоскую голову и глядевшего на него своими странными глазами, едва заметив громко визжавшую обезьяну и павлина с сияющим хвостом. Затем Мадех прошел через таблинум, бывший свидетелем его любовного свидания с Атиллией, через уединенные кубикулы с занавесями, испещренными желтыми рисунками. Атиллий покоился на ложе, устремив глаза к своду, с неопределенным выражением лица, со скрещенными руками и с повязкой на лбу, закрывавшей рану. Бледный, в лихорадке, он повернул голову к Мадеху:
– Ты! Это действительно ты, Мадех, Мадех, мой вольноотпущенник!
Он тяжело приподнялся. Добрые искорки засветились в его странных глазах, казавшихся еще более фиолетовыми от фиолетового цвета его длинной одежды. Увидя его, он забыл все, он хотел забыть все, не стараясь узнать, каким образом Мадех оказался здесь. Но вольноотпущенник воскликнул:
– Они окружают дом и замышляют покушение на твою жизнь! Элагабал осажден преторианцами, Маммея направилась в Лагерь, а я пришел с Амоном, чтобы спасти тебя.
И он рассказывал ему все, что узнал во время своего отчаянного бегства. Атиллий обнял его, почти рыдая в нервном волнении:
– Я был уверен в тебе; я знал, что ты не забудешь меня, ты, Мадех!
Атиллия охватила тихая нежность, она унесла его от грозной действительности, возвратила в мир грез, которых он был лишен целых полгода. Он касался Мадеха руками, восторженно смотрел на него, точно то был Идеал, и как будто нечто возвышенное преобразило его. Скромность его одежд, строгое лицо с темными кругами у глаз, – всё в нем казалось Атиллию какой-то светлой надтелесностью, как будто он парил среди лучей солнца, не золотых, а аметистовых или фиолетовых, среди фиолетовой природы, возникавшей в его болезненном воображении.
– Я говорил себе: никогда Мадех не забудет меня! И если я был суров, ты прости меня! Ты снова у Атиллия, а значит, у себя!
Голоса христиан снаружи долетели до него довольно ясно и взволновали его. Он совсем встал, пошатываясь:
– Правда ли это?
Он нервно взял Мадеха за руку, начиная все понимать, обо всем догадываться. Потом снова сел, успокоившись:
– Это конец, мы умрем. И к чему бороться? Ты видишь, нет счастья в Риме, в Риме, который должен нас поглотить и который нас поглотит.
Он говорил уже не властно, но почтительно, словно Мадех стал для него существом непостижимо высоким. Долгая болезнь сделала его изнеженным, и это состояние питало те его мечты, которые еще в Эмессе вырабатывали в нем культ Андрогина через поклонение Черному Камню и наслаждение однополой любовью, – так вырабатывается железо в дыхании пламени. Его лихорадочное воображение возвеличивало