прозрачная слеза. Несколько поодаль, в другом отсеке, готовились тяжкие осетровые туши – славные выйдут балыки, шипастые! Весело засаливались прямо в бочках янтарные белужьи плавники – тешка любого утешит! Тешечка что надо задалась нынче! Тут же стояли глубокие емкости с рассолом для соления рыбы и икры – по-астрахански, тузлуком. «Ну-ка, бабы, руками ее, руками помните, поразбивайте, из мешочков повынимайте ловчее, – шутливо подбадривал он молодых работниц, поставленных на икру, звонко похлопывая их по спинам, – в икре, как у бабы в нутре, жизнь скрыта!» – расплывались в хозяйской ухмылке его толстые, мокрые губы. «У меня икра не какая-нибудь там второсортная! Ястыковой не держим, мешочную не признаем! – любил похваляться перед купцами Никифор. – Икра зерном – по высшему скусу!»
Много, ох, много хлопот у Никифора Быкова! Дело внимания требует, а без понуканий никто работать не хочет. Сладко живется простым, знай день работай, ночь отдыхай, и горюшка тебе мало!
А у Быкова одно расстройство. Петька на промысел неохотно едет.
– Смотри на эти руки! – говорил Быков-старший сыну. – Они жизнь умеют за самый загривок схватить. – Он широко растопыривал красные пятерни, потрясая ими в воздухе. – В руках моих силы немереной нету, хотя багорик они разогнут еще запросто. И согнут тоже кого угодно. Не зря мозоли от весел на них затвердели – не изведешь. Но другая сила у рук моих есть – ты! Мы ведь, сынок, густо живем, не то что голытьба какая. Ложка, вон, в ухе стерляжьей стоит – не провернуть! Самая пора твоя подоспевает. Дело горит, помощника просит. Большое дело, наше с тобой дело. Вот теперь поплывем на Золотую косу. Золото – не золото, а рыба золотая! И все тебе достанется. Вот и хозяином себя почуй!
А Петюшка только морщится, котлетку вилкой ковыряет, в окно смотрит. А на расфуфыренную барыньку за соседним столиком – не покосится. Чудной! Семнадцать лет олуху, а на бабенок не глядит, к вину равнодушен... Не быковской породы!
Неспокойно, ой, неспокойно живется на белом свете!
По сравнению с Быковым, к слову молвить, Илья Солодков, крестьянин села Замки Саратовской губернии, пташкой беспечной летал по жизни! Голодно стало в деревне, да к тому ж выпала при переделе негодящая земля – одни пеньки, да ямы, да болото, вот и решил Илья подаваться с женой и чадами к Каспию, на рыболовецкий промысел. Сам он мужик работящий, бондарное дело знает, Ульяна – баба здоровая и бойкая, да и Полинка с Федюшкой уже полноценные работники. Глядишь, поправят свое житье- бытье. С отъездом не мешкали, завербовались на осеннюю путину. К Астрахани бежали на барже – там-то и выпало семейству Солодковых воочию увидать своего будущего хозяина, Никифора Быкова. А дело было в нежных весенних сумерках, когда отошел жаркий денек и повеяло с воды прохладой. С носа баржи донеслись неожиданные звуки – гармонь, оказавшись в умелых руках, старательно вспоминала оставленные на берегу лады. Она то отчаянно взвизгивала, будто подстегиваемая судьбой, то басовито жаловалась на свой нелегкий удел, то рассыпалась серебряными брызгами смеха. Временами ее звучание спадало и становилось почти неслышимым, превращаясь в тоненькую струйку, но потом снова усиливалось, нарастало, заполняло собою все прорехи и расщелины старой баржи. Полина и не заметила, как очутилась в носовой части. Здесь вокруг гармониста, сидящего на широкой скамье в обнимку с гармонью, уже собралась немалая толпа слушающих. Наперебой раздавались выкрики:
– Ну, Захарушка, уважь, ну растяни подольше!
– Нашу-то, бурлацкую, помнишь?..
– Играет же, чертяка!.. Может же!
– А плясовую, да чтоб частушечную – слабо?
Захарке-гармонисту оказалась и плясовая по плечу, а на середину живого кружка коршуном бросился парень в темно-синей, переливистой рубахе и ухарских сапогах с алыми отворотами. Он присел, с ухмылочкой развел руки в стороны и, вскакивая, заголосил, словно юродивый, пытающийся обнять кого- то:
Затем смешно приподнял правую ногу, чтобы все увидели пришитый к сапогу карман – у его приглядной обувки и правда лопушилась, кармашками отходила изношенная кожа.
Толпа покачнулась и выдохнула смех. На смену обладателю чудесных сапог плавно выдвинулся, демонстрируя честному народу бушлат с двумя симметрично расположенными разноцветными заплатами, коренастый пьяненький морячок. Он угрожающе и в то же время с показным сочувствием к самому себе захрипел:
– А я в Саратове была! – сильный женский голос, доносящийся откуда-то из толпы, немедленно заставил всех отвлечься от хрипящего бушлата. – Себе юбку нажила!
К середине круга вышла, подбоченясь, женщина в цветастом платке, который в ту же секунду лихо, но с достоинством сорвала с головы. Бешено взметнулось вверх черное пламя ее волос. Только тогда Полина узнала в ней мать, а Ульяна, лукаво подмигивая, продолжала:
Сначала Полина почувствовала гордость: мать безоговорочно завоевала внимание и признание толпы, в которой пока не находилось смельчака, рискнувшего бы занять ее место. Ульяну слушали внимательно, на нее смотрели восторженно. «Кабы шали не мешали...» – ее зычный грудной голос не подстраивался, как у предыдущих, под гармонь, а дерзко спорил с ее ладами. Частушечница, казалось, не приметила, как толпа почтительно расступилась и рядом с ней на палубе остановился грузный бородатый господин – белоснежный парусиновый костюм, пенсне, нелепо сидящее на толстом носу, ярко-синие глаза навыкате и толстые маслянистые губы.
– Вона, работнички мои гуляют! – прогудел он, пристально, опухшими от пьянства глазами взглядывая на приплясывавшую Ульяну. – Ишь, какова! А ну, пройдись-ка со мной, молодка!
– Быков, рыбопромышленник, миллионщик, – зашептали в толпе вокруг Полины. – Промысла по Волге и по Каспию... Тысячи людей спину ломают, губернатор ему пятки лижет...
Но рыбопромышленник, видать, не кичлив был – пошел плясать с Ульяной. Гармонист просить себя не заставил – завел серебряный перебор, зазвонил колокольцами, рассыпался плясовой дробью, размашистой, задорной, хмельной. Несмотря на тяжесть и неповоротливость грузного тела, плясал Быков мастерски. Он не выделывал залихватских коленцев, не подпрыгивал, не изгибался – но во всем существе его играло властное, уверенное плясовое веселье, и невозможно было, глядя на него, устоять на месте. Ульяна извивалась змеей, кружилась волчком, сарафан ее вздувался и опадал. Гармонь рассыпалась серебром, и Быков подхватил Ульяну, закружил ее, притиснув к груди. Возбужденная пляской и водкой толпа счастливо охнула, а смущенная бабенка принялась вырываться. Но, видно, не так-то просто вырваться от рыбопромышленника – сам осторожно поставил Ульяну Солодкову на палубу, порывшись в кармане, дал ей серебреца и зашептал что-то, низко наклонившись к уху. Бабенка только ахнула, зарделась и, повернувшись, пошла прочь, фасонисто поводя плечами и бедрами. В толпе снова засмеялись.
– Огонь-баба! – рявкнул купец. – Экие озорницы мои ватажницы! И песни забористые, и пляски отчаянные, и... А вы, галахи, чего потешаетесь?
Быков снова полез в карман, выудил горсть серебряных монет и с размаху швырнул их в толпу.
– Клюйте, дети мои! Не погрызитесь только!
Толпа зашумела, люди наклонялись, подбирали монеты, некоторые уже ползали на четвереньках, им наступали на пальцы, кто-то причитал: «Задавили, ироды, как есть задавили!» Полина насилу выбралась и пошла за матерью. Семейство Солодковых помещалось у стенки машинного отделения, за которой что-то пронзительно свистело и скрежетало, на полу, в свалке узлов. Там было душно, пахло маслом и нефтью, испарениями нечистых человеческих тел, махоркой и дынями. Люди лежали вповалку, сидели плечом к плечу, но матери не было, а батюшка с братом спали на узлах, одинаково накрыв лица поддевками. С палубы снова слышались частушки, доносился и голос Ульяны – видно, справившись с притворным смущением, женщина вернулась в веселый круг:
Вечернее солнце, только что нехотя