Я очнулась, открыла глаза и прежде всего заметила, что смотрю на мир сквозь какую-то мелкую золотистую ячею. Ага, это моя соломенная шляпа! Шляпка накрыла мне лицо. Лоб саднит, по шее течет теплый ручеек крови. Все тело болит, но вполне терпимо. Руки и ноги не сломаны, насколько я понимаю. А вот в боку слева вспыхивает очаг боли. Вероятно, я повредила ребро. Или два…
Что же случилось? Задумавшись о своей нелегкой доле, я не заметила трещину в скале. Быть может, ее трудно было заметить, даже внимательно следя за тропинкой, – узкую, поросшую розоватым тамариском, потаенно-усмехающуюся провалом узкогубого рта. В нее я и провалилась, но отделалась ушибами и легким испугом. А могла ведь сломать себе все на свете, пробить голову и умереть тут, не приходя в сознание, и никто бы меня никогда не нашел! Что ни говори, а мне крупно повезло!
Но рано, рано я начала радоваться. Стоило только оглядеться по сторонам, чтобы понять – из этой расщелины я не выберусь самостоятельно. Если, конечно, не научусь летать. Стены были почти отвесные и очень гладкие. Быть может, я и вскарабкалась бы, обламывая ногти, до середины, но что будет, если я свалюсь оттуда? Стоит ли искушать судьбу? Но меня найдут здесь, не могут не найти! У меня громкий, отлично поставленный голос, я буду петь, кричать, декламировать стихи до тех пор, пока не придет помощь!
Я начала с русских и малороссийских романсов, которые еще моя мама мурлыкала своим домашним голоском, штопая чулки по вечерам. Когда репертуар был исчерпан, завела по второму кругу. Несколько раз с особым чувством исполнила куплет: «Дывлюсь я на небо тай думку гадаю, чому я не сокил, чому не литаю?» Потом пришел черед песен советских композиторов, потом я проорала несколько увертюр. Перепуганные поселяне не кинулись мне на помощь, и я начала читать стихи. Отчего-то мне было совсем не страшно, а только весело. Весело было декламировать Некрасова:
и т. д.
И в то же время представлять, как Арсений будет изображать в лицах нравоучительную комедь: «Ввержение жены-прелюбодейки Еленки в каменную бездну и вызволение ея оттудова добродетельными пастушками».
Но ни добродетельных пастушков, ни кого-либо другого не появлялось. В конце концов, успокоила себя я, в санатории должны меня хватиться. Меня не будет за завтраком – это нормально. Обед я тоже частенько игнорировала. А вот ужин – это святое. И не ради хлеба единого! Ужин был мероприятием торжественным, дамы переодевались в вечерние туалеты, засиживались подолгу над бутылкой местного плодово-ягодного винишка… Меня хватятся, отправятся искать. Однажды такое было, когда исчезла поэтесса Мария Бурцова. Она пошла со своей компанией на пляж и не вернулась… Сыщики обнаружили беглянку в укромном уголке в объятиях случайного, но пылкого аманта – к взаимному конфузу обеих сторон.
Мысль о том, что случится, если экспедиция не выйдет из санатория раньше утра, я старалась отгонять. Не может быть, чтобы мне пришлось провести ночь в этом ужасном месте! Ах да, ведь еще остается молодой Вертер! Наш поход в город не был рассчитан на ночевку, ухажер-неудачник вернется к вечеру, обнаружит, что предмет его нежных чувств пребывает в отсутствии, и забьет во все колокола!
Увы, как и многие человеческие надежды, мои упования оказались тщетными. Потом я узнала, что мой воздыхатель действительно вернулся в санаторий глубокой ночью. Похвастался дежурной сестре-хозяйке, что дошел-таки до могилы Грина, добрался до своей комнаты и рухнул спать. Он так устал, что проспал до обеда следующего дня, к трапезе в столовую опоздал, купил у туземцев твердой колбасы, бубликов и терпкого «компота», перекусил и снова улегся спать. Так что вопрос моего отсутствия встал перед ним только утром второго дня – и то, не решаясь открыть свою сердечную склонность, он опасался интересоваться, где я… Идиот! Конечно, в санатории мое исчезновение заметили. Последний раз публика наблюдала, как я отправляюсь на вокзал провожать Арсения, потому многие заявили, что я просто уехала с мужем в Ленинград. Не попрощавшись? Не забрав вещи? В памяти оказался свеж конфуз с любвеобильной Бурцовой, лишними вопросами старались не задаваться. Пришедшая убирать мои комнаты горничная объ- явила, что я оставила не только вещи, но и паспорт, и драгоценности мои сложены горсткой на трюмо!
Администрация дома отдыха организовала поиски. Дали телеграмму Дандану, вызвали водолазов, обшарили окрестности. Быть может, спасатели и услыхали бы мою мелодекламацию, но после первой же ночи я напрочь потеряла голос.
…Опустились сумерки, и сразу стало холодно. Я попросила прощения у своей кофточки за прошлые обиды – пригодилась она, теплая, из честной шерсти связанная! Служить ей теперь и одеялом, и крышей над головой. Нащипала каких-то жалких травок, чудом выросших на камне, сделала себе ложе. На сон грядущий прочитала вслух – уже не кому-то, а самой себе! – последнее стихотворение Дандана:
Это было моей молитвой на сон грядущий. Я перемигнулась с теми несколькими звездами, что заглядывали в мою расщелину особенно пристально. Звезды показались мне громадными, а их яркость – неестественно интенсивной. А потом подложила под голову соломенную шляпку, свернулась в клубочек и почти сразу же заснула под томные стоны цикад, потому что страшно устала. Проснулась на рассвете, с ломотой в суставах, бок ужасно болел. Я попрыгала, помахала руками, чтобы согреться, и тут поняла, что, во-первых, у меня нет голоса, и невозможно больше звать на помощь. А во- вторых, что мне страшно хочется пить и есть. В меньшей степени – есть. Но ни воды, ни еды у меня не было. Худенький мой мешок с лавашем, козьим сыром и инжиром остался у Вертера.
Отчаяние накрыло меня, и я оказалась как бы между двумя каменными ладонями, сверху камень, снизу камень… А я – я перестала быть человеком, я стала зверушкой, сражающейся за свою жизнь с жестокой природой. Я жевала жесткие стебельки трав, я слизывала росу с каменных стен, я… Но не хочу, не стану об этом писать.
Я сильно отклонилась от прохожей тропки. Меня нашли на шестой день, как и следовало ожидать, совершенно случайно. Один из коктебельских богемных бродяг, любитель одиноких прогулок, увидел в траве мои тапочки. На подошве было клеймо Ленинградского завода резиновых изделий…
С воем бродяга прибежал к санаторию и утверждал, что курортницу-ленинградку разорвали насмерть горные тигры и леопарды. Вот, пожалуйста, и доказательство – парусиновые туфли, и кровушка на них засохла! Ни на что особо не надеясь, отправились к месту обнаружения тапочек – а нашли расщелину, и в ней меня. Я же ничего этого не помню, а жаль. Говорили, что насмешливый, циничный Арсений Дандан рыдал над моим бездыханным телом, как младенец, и опереточно заламывал руки. На такое стоило бы посмотреть.
По совету врачей Арсений не стал перевозить меня в Ленинград, хотя лично ему казалось, что мне лучше быть подальше от места трагедии. А я? Вот уж мне было все равно, где выздоравливать! С самого момента пробуждения я чувствовала только дикий, чудовищный голод! Радость от спасения, от встречи с любимым мужем, от горячих лучей светящего в окно палаты солнышка – все было ничто перед этим всепобеждающим чувством. А есть мне давали до обидного мало – жидкий, тепленький бульон да какие-то отвары. Я пыталась вскочить, вырвать из цепких рук нянечки тарелку, но боль в боку не пускала меня. У меня оказались сломаны три ребра, одно из них пробило легкое…
– Этак я тебя не прокормлю, – сетовал Арсений, к которому вернулся весь его блистательно-остроумный цинизм.
– Говорят, любовь и голод правят миром, – ответила я ему. – Сейчас мне кажется, только голод.
Дандан только улыбнулся снисходительно, но я осталась на всю жизнь при этом убеждении.
Через месяц я совсем окрепла, и мы вернулись домой. Правда, мне по-прежнему рекомендовали строгую диету, но я научилась ее обходить. Конечно, столько лопать было невозможно, этак недолго растолстеть! Потому я ела сколько могла, а потом вызывала рвоту… И так до бесконечности.
Странным, чужим показался мне Ленинград, и во всем была какая-то угроза, слишком агрессивные