понимал, был вполне убежден в том, что я скрываюсь где-нибудь в тине.
Но искать в темноте в море тины мальчика было все равно, что искать иглу в стоге сена, и он даже не попытался сделать это. Вместо этого он вернулся на берег и некоторое время побродил там. Я надеялся, что он откажется от своих поисков и уберется отсюда, ибо к этому времени я уже сильно страдал от холода. Наконец он зашлепал к своему ялику и отчалил. А что если это только уловка с его стороны? Что если он задумал выманить меня таким образом на берег?
Чем больше я об этом думал, тем больше мне казалось подозрительным, что он так нарочито громко шумел веслами, когда отъезжал. Итак, я остался лежать в тине. Я так сильно дрожал от холода, что у меня заболели мускулы спины, и боль эта была еще мучительнее озноба. Мне нужно было величайшее напряжение воли, чтобы заставить себя оставаться в этом ужасном положении.
И хорошо, что я сделал это, ибо не прошло, должно быть, часу, как с берега послышался какой-то шум. Я стал напряженно всматриваться в темноту, но уши предупредили меня раньше глаз, уловив резкий, слишком хорошо знакомый кашель. Желтый Платок потихоньку вернулся на остров, подъехав к нему с другой стороны, и пришел на прежнее место, чтобы накрыть меня, если окажется, что я поддался на эту удочку.
Прошло несколько часов, и о Желтом Платке не было больше ни слуху ни духу. Тем не менее, я все еще боялся выйти на берег. С другой стороны, меня в такой же мере пугала мысль, что я не выдержу этого испытания и умру. Я никогда не представлял себе, что можно так страдать. Под конец я до такой степени застыл и окоченел, что даже перестал дрожать, но вместо этого мои мускулы и кости начали невыносимо болеть. Прилив уже давно начался, и меня мало-помалу стало относить к берегу. Высокая вода подошла в три часа, и в три часа я вылез на берег, еле живой; в эту минуту я был так беспомощен, что если бы Желтый Платок набросился на меня, я не мог бы оказать ему никакого сопротивления.
Но Желтого Платка больше не было. Он, очевидно, отказался от мысли поймать меня и вернулся на мыс Педро. Однако мое положение было весьма плачевно, чтобы не сказать опасно. Я не мог ни стоять, ни тем более ходить. Промокшее, грязное платье сковывало меня, точно ледяной панцирь. Казалось, что мне никогда не удастся снять его. Мои пальцы так онемели и сам я так ослаб, что провозился не меньше часа над тем, чтобы снять сапоги. У меня не было сил разорвать кожаные шнурки, а узлы казались мне непреодолимым затруднением. Я колотил руками о камни, чтобы вызвать кровообращение. Минутами мне казалось, что я сейчас умру.
Прошло, по-моему, несколько столетий, прежде чем я освободился наконец от мокрого холодного платья. Вода была теперь совсем близко, и я с мучительными усилиями добрался до нее ползком и смыл тину со своего обнаженного тела. Я все еще был не в силах подняться на ноги и пойти, а лежать боялся. И мне не оставалось ничего другого, как медленно ползать взад и вперед по песку на манер улитки. Но даже это движение требовало огромных усилий и вызывало мучительное болезненное ощущение во всем теле. Я продолжал это занятие, пока хватило сил; но когда восток побледнел при первых проблесках зари, я начал сдаваться. Небо загорелось розово-красным огнем, и золотой глаз солнца, показавшись над горизонтом, нашел меня в совершенно беспомощном состоянии. Я без движения лежал на раковинах, не будучи в силах шевельнуть ни одним мускулом.
Точно во сне я увидел знакомый грот «Северного Оленя», выскользнувший из речки Сан-Рафаэль при легком утреннем ветерке. Это видение несколько раз обрывалось, и есть промежутки, которых я, сколько ни стараюсь, никак не могу восстановить в памяти. Однако три вещи я помню отчетливо: первое появление грота «Северного Оленя»; момент, когда он бросил якорь в нескольких стах футов от меня и спустил маленькую шлюпку, и наконец гудящую раскаленную докрасна печь каюты и себя самого, закутанного в одеяла. Чарли немилосердно растирал и колотил мне плечи и грудь, а Нейль Партингтон вливал в рот чересчур горячий кофе, который обжигал мне язык и горло. Но жег он или нет, только скажу вам, что было это очень приятно. К тому времени, когда мы пришли в Оклэнд, я был уже здоров и силен, как всегда, хотя Чарли и Нейль Партингтон боялись, чтобы у меня не началось воспаление легких. А миссис Партингтон в течение первых шести месяцев не переставала тревожно следить, не появятся ли у меня признаки чахотки.
Время летит. Мне кажется, что я не дальше как вчера был шестнадцатилетним парнем, служащим в рыбачьем патруле. Однако я знаю, что только сегодня утром пришел из Китая на купеческом корабле «Гарвестер», капитаном которого я состою. И знаю также, что завтра утром я отправлюсь в Оклэнд повидаться с семьей Нейля Партингтона, а оттуда загляну и в Бенишию к Чарли Легранту, чтобы потолковать с ним о старине. Нет, пожалуй, в Бенишию-то мне ехать незачем. Скоро я буду принимать самое непосредственное участие в одной свадьбе. Имя невесты — Алиса Партингтон, а так как Чарли обещал мне быть шафером, то ему все равно придется приехать в Оклэнд.
Комментарии
«Лунный лик» (в некоторых русских изданиях — «Луннолицый») — сборник рассказов, выходивших в разных североамериканских изданиях с 1903 по 1906 год. Это своеобразная микроэнциклопедия американской «внутренней» жизни, дающая представление о том, что же происходило с американским гражданином (по преимуществу белым) в те годы и как в соответствии с образом жизни этой страны формировался характер среднего американца. Этот национальный характер, конечно, охватывал как некий стереотип мышления и поведения представителей целого «куста» европейских и азиатских наций, поскольку Соединенные Штаты были страной эмигрантов, если не считать одного миллиона коренных жителей — индейцев, которые из-за приверженности своим традициям вытеснялись все же на обочину общественной жизни, как и насильно завезенные сюда негры (ныне — афроамериканцы).
На переломе XIX–XX веков Соединенные Штаты еще не являлись супердержавой. Однако это была молодая и перспективная страна — типичный пример «монополистического империализма» (В. Ленин). Соревновательность ее была обусловлена не только борьбой со своим основным соперником и англосаксонским предком ее белого населения — тогда еще мощной Великобританией, но и экспансией на юг своих граждан и капиталов с целью расширения собственных территорий. Вначале отняли Флориду у испанцев, затем — часть Мексики, потом присоединили Гавайские острова (официально этот акт оформился лишь в 1976 году — 50-й штат для круглого счета). Но во время Второй мировой войны здесь были военные базы, как на Гаити и других странах этого региона. Экономической и порой военной экспансии США подвергалась практически вся Латинская Америка и страны Океании — Полинезия в значительной степени. Это не могло не отразиться на формировании национального характера. Недаром основной философией США в те годы считался прагматизм (Ч. Пирс, Дж. Дюи, У. Джеймс), что существенно повлияло и на направленность научных открытий и технических изобретений, и на жизненные ориентации американцев. Нельзя забывать, что в эту пору в Америке был изобретен телефон (А. Беллом), там работали крупнейшие ученые в области электротехники — такие, как Т. Эдисон, которому человечество обязано изобретением электролампочки, фонографа и пр., Н. Тесла — в области ВЧ (серб по происхождению), математики — Н. Виннер, Ч. Пирс, заложившие основы информатики и будущей компьютеризации. Огромную роль в повышении национального престижа США сыграли ученые-переселенцы — от Н. Тесла, Н. Сикорского до Э. Ферми и А. Эйнштейна. Да и ныне этот процесс нельзя считать завершенным.
К концу XIX — началу XX века Америка была признанным лидером в области самолетостроения и автомобильного производства (в том числе и тракторного). Такие предприниматели, как автомобильный король Г. Форд, всей своей жизнью высветили суть не только технического американизма. Сыграл тут немалую роль и психологический, волевой — так называемый «человеческий фактор».
Литературно-драматургические принципы формировались уже в ту пору на несколько иной разновидности прагматизма — бихевиоризме, где примат действия, поведенческие реакции ставились как бы во главу угла и собственно подрывали принципы строгой и обязательной характерологии, типизации, хорошо известные в литературе и искусстве с древнейших времен и получившие философское подтверждение у И. Канта и Ф. Гегеля в XVIII–XIX веках. Бихевиоризм сложился при жизни Дж. Лондона (Э. Торднайд,