тихонько, на цыпочках, я прошел через комнату и сел на веранде.
Как жаль, что Хризантема не может спать все время: так она замечательно дополняет декорацию и, по крайней мере, не нагоняет на меня скуку. Как знать, быть может, если бы я мог лучше понимать, что творится в ее головке и в ее душе… Но вот ведь любопытно, с тех пор как я живу с ней, вместо того чтобы продвинуться в изучении японского языка, я совсем забросил его, почувствовав всю невозможность когда- либо им заинтересоваться…
Сидя у себя на веранде, я смотрел на простиравшиеся подо мной леса и зеленые горы, храмы и кладбища, на залитый солнцем Нагасаки. Цикады стрекотали пронзительно, как никогда, и воздух дрожал, как в лихорадке, от их стрекота. Все вокруг было спокойным, ярким и теплым…
И все же, на мой взгляд, недостаточно! Что же изменилось на земле? Те знойные летние полдни, что сохранились в моих далеких воспоминаниях, были еще ярче, еще солнечнее; Ваал[36] раньше казался мне могущественнее, страшнее. Можно подумать, что все это — лишь бледная копия того, что я знал в мои первые годы, копия, которой чего-то недостает. И я с грустью спрашиваю себя: неужели действительно это и есть летнее великолепие — неужели таким оно и было? Или же глаза мои неверны и со временем мне предстоит увидеть, как все еще больше поблекнет?..
За моей спиной зазвучала музыка, сначала еле слышно — грустные до дрожи звуки, тоненькие- тоненькие, как стрекот цикад, — потом громче, превращаясь в жалобный стон, в жеманное причитание встревоженной, страждущей японской души в полуденной тишине: это Хризантема просыпалась одновременно со своей гитарой…
И мне понравилось, что, увидев меня, она решила поиграть мне, а не бежать здороваться. (Я никогда не принуждал себя прикидываться хоть немного влюбленным в нее; но отношения наши все более охлаждаются, особенно когда мы одни.) Правда, на сей раз я специально обернулся, чтобы ей улыбнуться, и показал ей жестом: «Поиграй еще. Мне приятно слушать твою странную импровизацию». Удивительно, до чего жалобной может быть музыка у этого смешливого народа. Но то, что играет Хризантема, решительно заслуживает внимания… И где она это взяла? Что за невыразимые, непостижимые для меня грезы проносятся в ее кукольной головке, когда она вот так играет или поет?..
И вдруг «тук, тук, тук» — трижды сухо стучат пальцем о ступеньку нашей лестницы, и в проеме двери возникает кретин в сером драповом костюме, приветствующий нас поклоном.
— Заходите, заходите, господин Кенгуру! — Надо же, как вы вовремя, а то эта Япония чуть было не вскружила мне голову!..
Оказывается, господин Кенгуру просто хотел со всем подобающим почтением вручить нам счетик за стирку, нырнув при этом всем телом вперед, сложив руки на коленях, как положено, и присвистывая, словно уж.
XXI
Если, миновав наш дом, продолжать подниматься по той же дороге, по пути попадется еще десяток стареньких домиков, несколько садовых оград, а потом — одни лишь пустынные горы, тропинки, ведущие к вершинам через чайные плантации, кусты камелий, колючки и скалы. И все эти горы, обступающие Нагасаки, усеяны кладбищами; веками сюда поднимают мертвецов.
Но в японских захоронениях нет ничего печального, ничего ужасного; такое впечатление, что у этого инфантильного[37] и легкомысленного народа даже смерть не принимается всерьез. Над могилами возвышаются гранитные Будды, сидящие в цветках лотоса, или могильные столбики с золотыми надписями; небольшое пространство для кладбища выгораживается прямо посреди леса или на живописно расположенных естественных террасах; добраться туда, как правило, можно по длинным каменным лестницам, устланным мхом, время от времени проходя под священными портиками,[38] по форме всегда одинаковыми — простыми и грубыми, в уменьшенном виде повторяющими портики храмов.
Горные надгробья, расположенные над нами, такие древние, что не внушают страха даже ночью. Это район заброшенных кладбищ. Похороненные здесь мертвецы давно истлели в земле. Тысячи серых столбиков и множество старых маленьких будд, изъеденных лишайниками, теперь всего лишь напоминание о целой веренице жизней, предшествовавших нашему существованию и бесследно канувших в таинственную бездну времени.
XXII
Кушанья Хризантемы — это нечто невообразимое.
Все начинается с утра, сразу после сна, с двух маленьких зеленых слив с живой изгороди, замаринованных в уксусе и обвалянных в сахарной пудре. Чашка чаю дополняет этот почти традиционный завтрак — то же самое едят внизу у госпожи Сливы, то же самое подают постояльцам в гостиницах.
Далее, в течение дня, следуют два очень странно сервированных обедика. От госпожи Сливы, где все это готовится, на красном лаковом подносе ей приносят еду в крошечных чашечках с крышками: рубленое мясо воробья, фаршированную креветку, водоросль в соусе, соленую конфетку, засахаренный перец… Все это Хризантема пробует краешком губ с помощью своих маленьких палочек, с подчеркнутым изяществом приподнимая кончики пальцев. При каждом новом блюде она строит гримасу, оставляет три четверти и потом брезгливо вытирает ногти.
Ее меню весьма разнообразно, все зависит от вдохновения госпожи Сливы. Единственное, что всегда неизменно, у нас ли, в другом ли месте, на юге империи или на севере, — это десерт и то, как его едят: после множества смехотворных блюд подается деревянный чан, обшитый медью, огромный, как для Гаргантюа,[39] доверху наполненный рисом, сваренным в простой воде; Хризантема накладывает себе целую чашку (а то и две, а то и три), поливает белоснежную поверхность черным рыбным соусом из тоненького синего графинчика; перемешивает это все; подносит к губам и своими двумя палочками запихивает весь этот рис себе в рот.
Затем собираются чашечки, крышечки и последние крошки, упавшие на белые циновки, — не дай Бог, что-нибудь запятнает их безукоризненную чистоту. Обед закончен.
XXIII
2 августа
Внизу, в городе, на одном из перекрестков расположилась уличная певица; люди собирались, чтобы ее послушать, и мы втроем, проходя мимо, тоже остановились вместе с другими. Ив, Хризантема и я.
Совсем молоденькая, немного полноватая, довольно миловидная, она бренчала на своей гитаре и пела, дико вращая глазами, как виртуозка, исполняющая особо трудный пассаж. Она опускала голову, прижимая подбородок к шее, чтобы извлечь еще более низкие ноты из самой глубины своего существа; даже непонятно, откуда брался у нее этот грубый и хриплый голос, голос старой жабы, голос чревовещателя (в чем, собственно, и заключается высокая театральная манера, последнее слово в искусстве исполнения трагических фрагментов).