танцевавших вместе. Он по-доброму смеялся, глядя на них, таких юных, сдержанных, делающих реверансы и с выражением робости на лице тихо говорящих друг другу слова, без сомнения, очень приятные. Смельчаку и гуляке, коим он теперь заделался, весело было глядеть на этих наивных детей. Украдкой они с Го обменивались многозначительными улыбками, словно бы говорящими: «Как милы и забавны наши младшие!..»
К концу праздника посыпались поцелуи: целовались родственники, женихи и невесты, целовались любовники – и выглядели при этом, несмотря ни на что, людьми чистыми и добродетельными, – целовались прилюдно, в губы. Он, разумеется, не поцеловал ее: такое нельзя себе позволить с дочерью месье Мевеля, разве что он чуть крепче прижимал ее к своей груди, когда они танцевали последние танцы, а она не противилась, наоборот, влекомая душевным порывом, доверчиво прильнула к нему. В этом внезапном головокружении, сильном и упоительном, чувственность двадцатилетней девушки тоже играла свою роль, но первым все же заговорило ее сердце.
– Видали бесстыдницу, как она на него смотрит? – шепталась стайка красоток, целомудренно прикрывших глаза светлыми или темными ресницами. Все они имели по одному, а то и по два любовника среди танцующих. Она действительно часто и подолгу смотрела на него, но ее извиняло то, что он был единственным из молодых людей за всю ее жизнь, кому она уделила внимание.
Ранним морозным утром, когда гости стали расходиться, они простились как-то по-особенному, как суженые, которые завтра увидятся. Возвращаясь домой с отцом, она пересекала ту же самую площадь, ничуть не уставшая, бодрая и веселая, с восторгом вдыхая холодный воздух. Ей нравились морозный туман и унылая заря, все вокруг казалось дивным и пленительным.
…Майская ночь уже давно наступила; одно за другим, чуть поскрипывая, закрылись окна. Го все сидела на прежнем месте. Последние редкие прохожие, различая в темноте ее белый чепец, должно быть, думали: «Эта девица наверняка мечтает о своем ухажере». Это была правда, она действительно мечтала о нем – и ей хотелось плакать. Белые зубки беспрестанно покусывали красиво очерченную нижнюю губу. Глаза не мигая смотрели в темноту, но ничего из реальных предметов она не видела…
…Почему он не вернулся после свадьбы? Что в нем переменилось? Как-то раз она повстречала его, но он, по обыкновению, быстро отвел глаза. Похоже, он избегал ее.
Часто она говорила об этом с Сильвестром, тот тоже ничего не понимал.
– И все-таки, Го, ты именно за него должна выйти замуж, – говорил Сильвестр, – если, конечно, твой отец не будет против. Ты не найдешь в округе никого более подходящего. Прежде всего, скажу тебе, он парень благоразумный, хотя на первый взгляд этого не скажешь, и выпивает редко. Бывает, правда, он немного упрямится, но, в сущности, характер у него мягкий. Ты и представить себе не можешь, какой он добрый. А моряк какой! Каждый сезон капитаны отвоевывают его друг у друга…
Она была уверена, что получит благословение отца, ведь он никогда не шел наперекор ее желаниям. А богат Янн или нет – ей все равно. Такому моряку достаточно небольшой суммы на полгода каботажного плавания, и он станет капитаном, которому все судовладельцы захотят доверить свои суда.
И еще ей безразлично, что он такой огромный: для женщины слишком большой рост может быть недостатком, а мужчину это совсем даже не портит.
Осторожно, стараясь не выдать себя, она порасспросила о нем местных девушек, больших знатоков всех любовных историй. Выяснилось, что Янн, никому не давая никаких обещаний, не выказывая предпочтения ни одной, гулял направо и налево, наведывался к благоволившим к нему красоткам и в Лезардриё, и в Пемполе.
Однажды поздним воскресным вечером она видела, как он прошел мимо ее окон в обнимку с некоей Жанни Карофф – девицей, конечно, красивой, но с дурной репутацией. Это причинило Го нестерпимую боль.
Ее уверяли, что он очень вспыльчив, рассказали, как однажды вечером, подвыпив в одном из пемпольских трактиров, где, по обыкновению, развлекаются рыбаки, он швырнул массивный мраморный стол в дверь, которую ему не пожелали открыть…
Все это она ему прощала: известно, какими иной раз бывают моряки, когда на них находит… Но если у него доброе сердце, зачем он искал знакомства с ней, когда она думать о нем не думала? Чтобы потом бросить? Для какой надобности всю ночь не сводил с нее глаз, мило и, казалось, так искренне улыбался, таким нежным голосом откровенничал с ней, будто с невестой? Теперь она уже не в силах побороть себя и полюбить другого. Давно, в детстве, ей обычно говорили, когда хотели отругать, что она плохая девчонка, упрямица каких поискать. Такой она и осталась. Красивая, пожалуй, слишком серьезная, с виду высокомерная, не поддающаяся ничьему влиянию, она в глубине души осталась прежней.
Последовавшая за свадьбой зима прошла для Го в ожидании встречи, но Янн даже не пришел попрощаться с ней перед уходом в море. Теперь его здесь не было, и для нее все как бы перестало существовать; время, казалось, замедлило свой бег до осени, когда нужно будет все прояснить и покончить с этим…
…На часах мэрии пробило одиннадцать – так, по-особенному, колокола звучат лишь тихими весенними ночами.
В Пемполе одиннадцать часов – время позднее. Го затворила окно и зажгла лампу, чтобы лечь спать…
А что, если Янн просто-напросто диковат? Или же считает ее слишком богатой и опасается, тоже из-за гордости, что ему откажут?.. Ей хотелось так прямо у него и спросить, но Сильвестр полагал, что этого делать нельзя, что негоже молодой девушке вести себя столь напористо. В Пемполе и так уже осуждают ее слишком гордое выражение лица и манеру одеваться…
…Она снимала одежду с той рассеянной медлительностью, которая свойственна погруженным в мечты девушкам: вначале муслиновый чепец, потом пригнанное по городской моде элегантное платье, которое кое-как бросила на стул. Затем сняла длинный девичий корсет, вызывавший пересуды своим парижским покроем. Ее фигура, освободившись, сделалась еще более совершенной, приняла свои естественные очертания, полные и плавные, как у мраморных статуй; движения девушки изменились и стали обворожительными.
Маленькая лампа, единственная, горевшая в этот поздний час, чуть таинственно освещала ее плечи и грудь, ее восхитительные формы, которые никогда не ласкал ничей взор и которые, конечно, не достанутся никому, так и увянут, никем не виденные, потому что Янну она не нужна…
Она знала, что у нее красивое лицо, но она не подозревала о красоте своего тела. Надо сказать, что в этом районе Бретани у дочерей исландских рыбаков такая красота не редкость. Ее почти не замечают, а самые неразумные из девиц, вместо того чтобы выставлять ее напоказ, стыдятся даже приоткрыть ее для чьего-либо взора. Только утонченные горожане придают большое значение красоте тела и стремятся запечатлеть ее в камне, металле или на полотне…
Она принялась убирать на ночь волосы, уложенные в виде корзиночек над ушами, и две тяжелые косы упали ей на спину, словно змеи. Она уложила их на макушке короной – так удобно спать – и сделалась похожей, со своим прямым профилем, на весталку.[10]
Она не опустила рук и, покусывая нижнюю губу, продолжала теребить пальцами светлые косы – словно ребенок, который треплет игрушку, думая совсем о другом; затем, вновь уронив косы, она забавы ради принялась быстро-быстро их расплетать; вскоре волосы покрыли ее всю до пояса, и она стала похожей на лесную нимфу.
Но сон все-таки пришел к ней, невзирая на муки любви и желание плакать; внезапно она бросилась на кровать, пряча лицо в шелке волос, раскинувшихся теперь словно покрывало…
В своей хижине, в Плубазланеке, бабушка Моан тоже в конце концов заснула чутким сном стариков с думами о своем внуке и смерти.
В тот же самый час на борту «Марии», в полярных водах, очень неспокойных, два желанных человека, Янн и Сильвестр, распевая песни, в веселом расположении духа ловили рыбу при неугасаемом свете дня…
Примерно месяц спустя. Июнь.
Над Исландией стояла та редкая погода, которую моряки называют «белое безмолвие»: в воздухе ни малейшего движения, словно все ветры разом обессилели, стихли.
Небо было затянуто густой беловатой пеленой, темнеющей к горизонту и становящейся свинцово-серой