себе, она всегда говорила то, что думала, и думала то, что говорила. И потому, когда однажды весной она вдруг сказала: «По-моему, пора сделать следующий шаг», мне нужно было прислушаться. Нужно было насторожиться. Нужно было внимательнее всматриваться в ее картины. Она сказала, что хочет, чтобы мы жили вместе и через год-другой завели бы детей. Я слушал и кивал, а потом произнес сакраментальную фразу, которую, уверен, произносили до меня миллионы мужчин: «Нам и так хорошо, зачем все портить?»
Правда, зачем? Я искренне не понимал в то время, что жизнь не стоит на месте, что нужно постоянно меняться и приспосабливаться. Я полагал, что ее можно как бы заморозить на взлете. Женщины не питают таких иллюзий. Им не позволяет их физическое тело.
Келли, в своей обычной манере, не стала ни спорить, ни убеждать меня. Она сказала то, что хотела. Я ее отверг. Будь я повнимательней, заметил бы пытливый взгляд голубых глаз, устремленный в самую глубь моего возражения в попытке раскрыть причины отказа. Возможно, недоуменный изгиб ее темных бровей стал круче на секунду-другую. Она делала выводы не столько о моей иллюзии свободы, сколько о степени моей любви: что же это за любовь, если самое важное предложение отвергается с такой легкостью. Она говорила со мной своими картинами. Я не понял. Тогда она высказала все напрямую. Я же в ответ фактически пожал плечами. Как бы ответил тот, кто действительно дорожил ею?
Она мысленно перебрала все предоставленные мне возможности, подвергла пересмотру все преимущества неопределенности и приняла решение начать процедуру отдаления. Звездная туманность перемен была заключена в этих нескольких секундах, пока я произносил:
А она, наверное, уже думала, что делать дальше, как добиться того, чего ей так хотелось.
Забавно, но тогда я, как и сейчас, пытался учиться на ошибках прошлого и понял, что жить с женщиной – значит оказаться в клетке, значит уничтожить страсть, убить свободу, а это – начало конца. Однако в тот момент, когда вы собираетесь применить уроки прошлого, выясняется, что жизнь давно ушла вперед, изменилась до неузнаваемости, оставив вас далеко позади.
Около полугода у нас все было по-прежнему. Во всяком случае, так мне казалось. Мы разгадывали кроссворды, лежа в постели, подолгу гуляли в Хампстед-Хит, [31] болтали до поздней ночи. Келли больше не упоминала ни о совместном проживании, ни о детях, и я перестал об этом думать, решив, что одержал легкую победу.
А потом однажды она перестала со мной разговаривать.
Ни с того ни с сего просто замолчала. От привычной колеи, в которой мы были так счастливы, осталось лишь воспоминание. Мы шли в ресторан, и за ужином она не произносила ни слова, просто ела и смотрела в окно. Мы решали кроссворд, и она даже не пыталась ничего отгадывать. Уходила в себя. Ее картины снова претерпели трансформацию: в них появились какие-то странные фигуры – переплетенные, перекрученные, болезненные, и еще – пугающая напряженность. Я решил, что она стала рисовать лучше: менее банально, более страстно. Я как раз рассматривал последнюю ее работу – это был разгул желтого и зеленого на огромном холсте, покрывавшем почти всю стену комнаты, – когда она вдруг нарушила свое молчание:
– Спайк. Не знаю, как это сказать, так что не буду вдаваться в подробности. Короче, я ухожу от тебя.
Она говорила спокойным, совсем не извиняющимся голосом. Сначала я засмеялся. Не принял – не мог принять – это всерьез.
– Что?
Я отвернулся от картины. Келли стояла рядом со мной – одна рука на поясе, в другой сигарета. Как всегда, сдержанна, немного печальна, но, очевидно, спокойна. Она обняла меня и сразу же отошла. В ее чуть раскосых глазах не блеснуло ни одной слезинки. Она была очень красива. И неожиданно до боли неприступна.
И я понял, там и тогда, что потерял ее, что она далеко, что сердце ее уже не здесь, что я упустил добычу, что я сам все испортил, совершив самую большую ошибку в своей жизни.
– Что ты имеешь в виду?
– Я ухожу, Дэнни. Я встретила другого человека. Мы хотим жить вместе.
Она изобразила добрую улыбку. Не думаю, что когда-нибудь сталкивался с чем-то более невероятным: ведь я был счастлив, а из этого неминуемо следовало, что Келли тоже должна быть счастлива. В то время я все воспринимал через призму собственного эго: я даже не пытался посмотреть на вещи с точки зрения другого человека, что так естественно дается (или, если хотите, так свойственно) женщинам. Я рассуждал буквально: если бы Келли была несчастна, она бы мне
В любом случае, даже если отношения разладились, уйти должен был
– Ты встретила другого.
– На самом деле я его давно знаю. Это Хуго.
– Хуго…
Хуго Бане. Богат, как Крез, и туп, как пробка. Может, я понял бы, уйди она от меня к нищему художнику, к непризнанному гению или к какому-нибудь калеке – из жалости, например. А лучше ко всем троим сразу. Но Хуго… Если она предпочитает мне Хуго – после всего, что у нас было, после наших отношений, наших общих воспоминаний, только нам двоим понятных шуток и страстных писем, наших игр в постели и условных знаков, – Хуго, этого жалкого тупицу из частной школы, то кем же тогда был я?
Так я смотрел на все это из своего придуманного мира. Самовлюбленный кретин. Тогда я не знал, что любовь, как это ни странно, не адресована
А может, Келли просто была одной из тех, в прочих отношениях замечательных, женщин, которых неумолимо тянет к негодяям? Кто знает.
Как я это перенес? Думаю, нормально. Если считать нормальным, что неделю я не вставал с постели, даже для того, чтобы умыться или побриться. А один раз и в сортир не вышел.
В первый раз в жизни мое сердце было действительно разбито. Я грустил, когда порвал с Хелен, скучал еще по паре женщин после расставания с ними. Но на сей раз все было всерьез. Впервые я понял, что значит «разбитое сердце». Этот маленький комочек в груди, в котором в последнее время все было так ладно, так правильно устроено и сплетено, превратился в груду осколков. Все причиняло боль. Каждый день, каждая минута заставляли страдать.
Я лежал в постели и думал о том, что Келли сейчас с Хуго, что я постепенно исчезаю из жизни Келли, по меньшей мере, перемещаюсь на ее эмоциональном глобусе в сторону Антарктики, а ведь совсем недавно был экватором, Гринвичским меридианом, центром Земли. И эти перемещения на карте, это отрицание нашего прошлого – вот что было больнее всего. Я представлял себе, как она лежит в постели с Хуго, рассуждая обо мне в прошедшем времени. Дэнни был… Дэнни всегда… Дэнни никогда…
Я разваливался на куски. И знал это. Меня оторвали от тела и души человека, которого я привык считать частью себя. И потому, когда Келли ушла, я стал казаться самому себе невидимым, невесомым,