говорить-де вовсе не время, впрочем, на перемирие Москва согласна — до Петрова дня, то есть на полгода.
В снисходительности ответа заключалась обидная для Ольгерда усмешка над тем, как легко он бросается большими словами. И боевой вызов на будущее читался здесь. Раздражала, выводила из себя эта неумолимая московская поступательность, не дающая ни на минуту зазеваться, увлечься, расслабиться. Ольгерд любил всегда сам предлагать свои условия, сам вести дело от начала до конца, а тут получалось, что его ведут за руку и даже слегка подталкивают, когда упирается. Но все же за условие Дмитрия приходилось цепляться, принимать его поскорей и уходить домой совсем тихо, строго-настрого наказав своим, чтоб и куриного яйца не посмели брать, если даже оно на дорогу выкатилось. Да еще наказал, чтоб оглядывались при отходе — и на Перемышль, и на Волоколамск, и на Можайск.
Так же тихо выходил к себе Михаил Тверской — и на него распространялось перемирное условие.
Но неспокойно было в Междуречье, неспокойно и за его пределами. В осенину снег выпал рано, нивы пропали под сугробами с несжатой пшеницей, а зимой так сделалось тепло, что снег повсеместно стаял, и люди жали темные хлеба с полуосыпавшимися колосьями, а что осыпалось, по весне взошло самосевом.
IV
Прошедшие события не научили Михаила Александровича, князя тверского, смирению, но, наоборот, подвигли его на еще большую изобретательность. Разочаровавшись во всесилии Ольгерда, он кинулся очертя голову в совсем другую сторону. Весна перемирия застала его с подарками в руках у шатров Мамаевой Орды.
Но для Мамая, пожалуй, сейчас самым дорогим подарком был сам тверской кчязь, ибо к Мамаю и его ставленникам-ханам еще никто из русских князей с просьбой о великом ярлыке на Белое княжение не приходил. Михаил пришел первым, и как раз вовремя, потому что Мамаю уже все уши прожужжали о самовольствах московского Дмитрия, который и дань не платит, и каменную крепость выстроил, и нижегородского киязя с великого стола сшиб, а тверского в темнице держал, а литовскому вечного мира не дал. Мамай давно бы уже приструнил Дмитрия, да все было недосуг, связан по рукам непрекращающимися беспорядками в самом Улусе Джучи.
Но не зря помнил Мамай старую науку Узбек-хана: владимирской ярлык — игральная кость. А такому, как Михаил, если кость достанется, то уж полетят вокруг клочья, он ее без драки не выпустит. Рано или поздно он, Мамай, еще займется русским улусом как следует, а пока пусть грызутся друг с другом, все легче потом будет скрутить и Дмитрия и Михаила.
Тверской князь возвратился домой в сопровождении ордынского посла Сары-хожи — тот был уполномочен Мамаем присутствовать при торжествах венчания нового великого князя владимирского. Но, как лишь в Москве узнали об этих приготовлениях, Дмитрий Иванович повелел по всем градам боярам и черным людям целовать крест на верность Москве и «не даватися князу Михаилу тверскому и в землю его (Дмитрия) — на княжение Владимерское не пускати». Когда же от Сары-хожи поступило к московским князьям оскорбительное приглашение во Владимир — на венчание Михаила, Дмитрий Иванович ответил как истинный хозяин положения: «К ярлыку не еду, а в землю на княжение Владимерское не пущу, а тобе, послу, путь чист».
Но этим ответом не ограничился. Предполагая, что его противник скорее всего будет пробираться из Твери во Владимир нерльским водным путем, он вместе с братом Владимиром Андреевичем подвел к Переславлю рать и перерезал здесь нерльский волок.
Михаил Александрович понял, что пробиваться на Клязьму бесполезно, и в досаде двинулся от Волги вверх — грабить пограничный с Тверским княжеством Бежецк и его волости — землю исконно новгородскую, где сидел наместник из Москвы. Ордынский же посол, по-своему истолковав выражение Дмитрия, что ему-де «путь чист», как ни в чем не бывало отправился гостить в Москву — в надежде и тут чем-нибудь поживиться.
Дмитрий Иванович принял его широко, с радушием и щедростью времен Калиты, как будто и не было слышано накануне никаких от Сары-хожи оскорблений. Входя во все большее изумление от обилия яств и питий, утучненный, обласканный и обложенный подарками посол наконец прямо-таки влюбился в молодого, красивого, доброго, открытого нравом и хитрого — ой, какого хитрого! —
Немного повременив, засобирался в Мамаеву Орду и сам Дмитрий Иванович. Похоже, не сразу, не без колебаний решился двадцатилетний великий князь владимирский на эту поездку. Когда-то, в мальчишеские свои годы, ходил он в Сарай неопасливо, а если и смущали его страхи, то совсем детские, зыбкие, непрочные, да и каков был с него у ханов спрос? Ныне же Мамай о многом может спросить и прежде всего спросит за «самочиние»: как посмел не пустить тверского князя венчаться во Владимире? Или не знал, что ярлык отдан Михаилу по его, Мамая, воле? Да и о «царском выходе», конечно же, спросит.
Но семь бед — один ответ, не ехать совсем тоже нельзя. Мамай за последние годы значительно усилился; об этом можно было составить представление и здесь, к Москве, — достаточно лишь навестить кого-нибудь из менял и поглядеть, какие монеты ныне в ходу. А меняла с охотой покажет и расскажет, что монеты с именами нескольких поочередно сменивших друг друга Мамаевых ханов-ставленников чеканились и в Крыму, и на Северном Кавказе, и в Ас-Тархане, и в Тане, то бишь Азове. И хотя Сараем по-прежнему владеют в основном чингисхановичи из Синей Орды, но Мамай и к столице Улуса Джучи раз-другой уже было проломился и вот-вот обоснуется прочно и там. Но пока русские в Сарай не ездят, а навещают Мамая в низовьях Дона, где летом обычно кочует ставка могущественного темника.
Туда-то и предстояло отправиться Дмитрию летом 1371 года. Его спутником стал ростовский князь Андрей Федорович, тот самый, что в годину распрей с суздальско-нижегородскими Константиновичами сохранил верность Москве, хотя и жил в Ростове, в ближайшем соседстве с ее недоброжелателями. Андрею Федоровичу шел пятый десяток — проверенный старший друг, рядом с ним спокойнее Дмитрию пускаться в рискованный путь.
Сопровождать двух князей в их плавании по Москве-реке собрался и митрополит Алексей, несмотря на свои годы, не располагающие к странствованиям, — ему было теперь около восьмидесяти лет. Плыл он с ними до самой Коломны, окрепляя советами, и тут благословил на последок.
По Оке спустились они до устья Прони и, зайдя в нее, двинулись к волоку, связывающему окский приток с верховьями Дона. Так Дмитрий впервые увидел Дон, здесь еще узковатый, много уже Москвы-реки, тот самый Великий Дон, испить шеломом воду которого почитали когда-то для себя воинской честью русские князья, не знавшие ига. Мог ли Дмитрий предчувствовать сейчас, что сюда, почти в эти вот самые места, ему еще раз предстоит в будущем прийти — для дела страшного и великого?.. По заведенной привычке, он запоминал на всякий случай названия донских притоков и урочищ: Меча, Сосна... Если из Дона завернуть в Сосну, то в нескольких часах водного пути окажется русский пограничный городок Елец, со своим князем, полузависимым от Рязани и вполне зависимым от любой прихоти Орды... Миновали Острую Луку, Кривой Бор, устье Воронежа; и еще были реки — Червленый Яр, Бетюк, Хопер, Медведица, Белый Яр...
Дон властно вовлекал их в игру поворотов, знакомую почти со времен детской зыбки и никогда не надоедающую; он сам ходил под днищем упруго, как колыбель, раскачивая берега, диковато-прекрасные, то глухо, неприступно оплетенные лесом, то обрывистые, с ослепительно-белыми стогами известняка; почти из-под носа передового струга, трепеща оперением, тяжело взлетали дикие гуси, наискось пересекала реку выдра, медвежья семья плескалась на водопое, сквозь прорехи в кустарнике недоуменно поглядывали на людей козы и лоси; часто попадались бобровые завалы; куница на песчаном мыске навострила ушко и нехотя отпрыгивала за корягу; шарахались в заросли камыша лебединые выводки; на рассвете, после туманной глухоты, тысячеголосое птичье клектанье поднималось над Доном, как стон счастливой своим