— Братья, други, поищем его вместе прилежно, — с мольбою в голосе просил Владимир Андреевич, — и если кто из знатных найдет его живого, то еще прославится, а если кто из простых, в последней нищете пребывающий, то станет первым и богатством и славою.
Ратники снова разбрелись по полю. Еще, может, какой-нибудь неполный час, и сумерки загустеют, поздно будет.
В одном месте нашли мертвого русского витязя и признали было в нем великого московского князя — по золоченым сияющим доспехам и дорогому плащу. Но то был Михаил Бренок.
Потом донеслись голоса с левого края поля, где сражался полк, более других сегодня пострадавший. Но ошиблись и там, приняв за Дмитрия старшего из белозерских князей, Федора Романовича. И мудрено было не ошибиться: очень уж походил этот бездыханный мономашич на своего дальнего родственника — и лицом, и чернотой бороды, и телесной дородностью.
А в это время на противоположном, правом краю поля двое простых воинов подъезжали к опушке дубравы с намерением и тут поискать, потому что немало раненых старалось уйти с открытого поля и схорониться под защитой деревьев. Одного такого ратника они вскоре увидели. Он лежал под свежесрубленным березовым деревцем; похоже, что кто-то, помогший ему сюда добрести, сначала уложил его, а потом подрубил дерево, чтобы оно своей листвой прикрыло раненого от чужих глаз. Воины спешились, отодвинули ветви и наклонились над человеком. Он им был, безусловно, знаком, они видели его не раз, видели и сегодня. Доспехи его были иссечены и продавлены во многих местах, лицо в ссадинах. Кажется, это был великий князь московский и владимирский, и, кажется, он еще дышал.
Они договорились, что один останется, а другой поскачет объявить князь-Владимиру: нашли, живого нашли, но в беспамятстве лежащего, пусть поспешает Владимир Андреевич к милому брату.
Когда тот приехал, то пал на колени пред распростертым Дмитрием Ивановичем, с трудом узнавая в сизых сумерках измученное родное лицо:
— Брате мой, великий княже, слышишь ли меня? Божиею помощью измаилтяне побеждены, слышишь ли?
Веки великого князя с напряжением приоткрылись. Он смотрел перед собой мутно, недоуменно и как бы с досадой, что прервали его глубокий сон.
— Слышишь ли?
Наконец Дмитрий разлепил спекшиеся губы и глухо выговорил:
— Кто ты?..
Владимир еще подался к нему:
— Это я, брат твой, говорю с тобою: наша победа...
Стали бережно приподымать великого князя, освободили осторожно тело его от доспехов, разодрали окровавленную рубаху. К счастью, ран смертельно опасных не было на нем. Каждую язвину омыли травным отваром, присыпали растертым в порошок тысячелистником, перевязали. Дмитрий Иванович смотрел вокруг все осмысленней. Похоже, весть о победе постепенно осознавалась им и на глазах преображала его, как чудодейственное лекарство. Он постарался сам встать на ноги и попросил подать ему коня.
Над полем Куликовым истаивал последний свет праздничного дня.
XI
Великому князю московскому и всем его соотечественникам, оставшимся в живых, понадобилось провести на этом поле еще целых восемь дней, потому что предстояло позаботиться о павших, которых оказалось не меньше, чем живых.
Поле славы, говорим мы... Да, но и поле скорби, поле Вечной Памяти. Тела убитых русских воинов свозили к тому месту, где над впадением Непрядвы в Дон открывался с кручи вид на родную северную сторону. С той стороны пришли сюда, и многим уже не вернуться, не посмотреть на дорогу, а лягут они в землю тесно, плечом к плечу, как и на поле стояли, лицом против солнца.
Черна и тучна степная земля, отливает на срезе тусклым серебром. Только головами качали землекопы: ну и добрая землица! Такой ни в юрьевском, ни суздальском ополье, пожалуй, не сыскать. Вот где сеять жито, вот где за сохой идти, вдыхая всей грудью древний запах, кружащий пахарю голову. Только не за сохой — за тяжелым плугом надо тут идти... Они же засевают сегодня эту землю не житом, а косточками сырыми... Но не про этот ли горестный посев сказано: если зерно пшеничное, упав в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода?
В эти дни поредела дубрава, укрывавшая 8 сентября русский засадный полк. Дровосеки и плотники подбирали деревья поровней; кряжи свозились к месту братского захоронения, чтобы тут, над Непрядвой, срубить кладбищенскую церковь в память о воинах, принявших мученический венец. Ее назвали по дню битвы, по дню праздника — церковью Рождества Богородицы.
Сполна осозналась в эти дни дорогая цена победы. Скрипели по полю телеги: туда — пустые, оттуда — тяжело нагруженные; с утра до ночи свозили к могильным ямам ужасный урожай смерти. Многих и опознать-то было невозможно — свой ли, чужой? Но раз уж извлекли из груды изуродованное, безликое, а то и безглавое осмрадевшее тело, клали и его в телегу. А вдруг все же свой? Что же, оставить его на съедение волкам, на расклев коршунам?.. А если и чужой, то что поделаешь теперь-то? Пусть уж лежит со всеми вместе, по-человечески... Отходчиво русское сердце, на зло забывчиво, знать бы лишь наперед, во добро ли себе обернется эта отходчивость и незлопамятность?
И еще звучали секиры в дубравах. Пусть хоть немногих из павших, но хотел великий князь довезти до дому. Для них вырубались дубовые колоды и выдалбливались внутри вместилища, и самое великое понадобилось для тела Александра Пересвета. Когда утром 9 сентября Дмитрий Иванович объезжал поле и ему в числе прочих показали убитого инока и распростертого рядом единоборца-татарина, великий князь не смог сдержать слез. Невольно вспомнилась ему томительная минута всеобщего смятения в русских рядах, которую Пересвет прервал своим добровольным выездом на единоборство.
— Смотрите, братья, вот первоначальник битвы, — обернулся Дмитрий Иванович к сопровождавшим его. — Не будь Пересвета, многим из нас пришлось бы еще испить чашу смерти.
Они поехали дальше и увидели других — верных слуг и друзей, без просыпу спящих посреди поля: Михайла Бренка, что безропотно принял смерть в одеянии своего господина; Микулу Вельяминова, что ценою жизни восстановил честь своей фимилии; воеводу Тимофея Волуя Окатьевича; воеводу Льва Морозова; белозерских князей Федора Романовича и сына его Ивана; Андрея Серкизовича, погибшего во славу новой своей родины; воеводу-разведчика Семена Мелика, который искусно выманил ордынское войско на это поле, на нем же и почил; и еще назывались вслух дорогие имена, и были и такие, о ком лишь догадаться можно было по приметам, что он лежит, а не иной кто.
Не умещалось пока все это в сознании — ни громадность победы, ни бесчисленность жертв, душа не привыкла ни так радоваться, ни так горевать; первое слишком ослепляло, почти отрывая от земли, второе на каждом шагу видом и запахом смерти угнетало, грозя болезненным равнодушием. Само сознание каждого пережившего битву было еще слишком расщеплено, потрясено до основания, в памяти болезненно роились какие-то клочки, тщедушные обрывки происшедшего; их число то множилось безмерно, то все другие оттеснялись на время каким-то одним назойливым воспоминанием.
Поле, окружающее их, готовилось к ежегодному обряду смерти и было прекрасно в своих приготовлениях, если бы не эти следы, его обезображивающие. Насколько оказалось в их силах, люди постарались убрать эти следы.
Настудил день прощания живых с почившими, русского воинства с полем. Стояли над усть-Непрядвой, над светлым стременем Дона, обступив великие могилы, сняв шеломы и шапки.
Слышите ли вы, други, нашу тризну?..
Дивная земля дана нам в дар, украшена холмами и долами, пронизана жилами рек и обласкана струями ветров, и вы оросили ее жаркой своей кровью и легли навсегда в прохладную ее глубину.
Не наша вина, но наша беда, что позавидовало красе земли нашей племя чужое, племя бездомное. Наша ли вина, что понесли мы ярмо иродово, бремя басурманское? Но вы надломили вражий хомут, и этого не забудет Русская земля, пока есть на свете такое имя. Прощайте же, братья! Мы еще вернемся к вам, на это поле, на этот холм, и внуки наши придут из дальних сел и градов подивиться вашему бескорыстию.