— Ты знаешь, я понимаю, что необходимо произвести на свет особое ощущение, некое чувство преодоления, постоянно следовать ему, что поможет избежать неверных ответвлений и тупиков. Я даже чувствую, что вполне способна на эти роды, на роды сильного и светлого чувства, которое спасёт меня в конце концов, но в то же время меня мучает ужасный вопрос. «А зачем?» — звучит в моих ушах. И действительно, зачем всё это, к чему? Какой смысл во всём, если в конце всё равно тьма и небытие? Создавать это чувство просто как ориентир, понимая всю его бессмысленность и тщетность? Нет, это не по мне. Я должна знать про счастливый и, самое главное, бесконечный финал, который будет длиться и длиться, который и не финал вовсе, который просто форма жизни. Но нет его, нет! Я же не дура, я способна отличить реальность от иллюзии.

«Это почти как у меня, — удивлялся я. — Почти то же самое. Немного в другой тональности, но по сути — одно и то же».

Осознание это наряду с удивлением рождало во мне испуг. Почему-то мне было приятнее ощущать себя совершенно уникальной формой жизни, ни в поступках, ни в мыслях не пересекавшейся с другими вместилищами человеческой сущности. И, видя в ней близкую душу, родственную обитель, глубинную метафизическую схожесть, на какое-то мгновение я желал объединения наших оболочек, объединения полного и безоговорочного, смешения двух кусков теста и энергии в одно целое. Мне хотелось раскрыться во всю возможную и неизмеренную ширь своей натуры и впустить в себя её, столь трепетно волновавшую меня личность. Мне хотелось впустить в себя Другое.

Но мгновение спустя меня настигал какой-то безудержный, совершенно животный страх. Он не поддавался логическому разложению, он просто накатывал лавиной и сковывал железной хваткой. Другое — это распад, понимал я вдруг, это вопиющее нарушение целостности, это потеря самоидентификации. Целостность — единственное, чем я обладаю, отказываться от него равносильно гибели. А погибать я почему-то ни в коем случае не желал.

Противоречие это поражает меня и по сей день. В нём совершенно неподдающаяся моему осмыслению двойственность. Вроде бы ясно, что в подобном раскрытии, в желании и готовности впустить в себя другую сущность, может содержаться немало преимуществ: уйдёт одиночество, появится (появится, говорю себя я, хотя и не уверен в этом) приятность существования, возникнут какие-то новые и заманчивые смыслы, которые отодвинут ледяное дыхание Бездны куда-то далеко-далеко, за самый горизонт, где она и не вспомнится тебе. Но этот страх… Он всё рушит, всё ломает… Откуда он берётся? Если он появляется, значит, это не просто так — страх оберегает от опрометчивых поступков, он всего лишь форма защиты. Он призван спасти меня от гибели, не дать распасться, ему ведомо нечто, чего никогда не узнаю я. Значит, я обязан слушаться его, обязан подчиняться. Он за меня, он хороший. Значит, мне просто нельзя впускать в себя это самое Другое, в каком бы обличье оно ни предстало передо мной.

Я верю страху, я следую его указаниям. Я не должен желать единения с иными формами жизни, я не должен желать этой опрометчивой и обманчивой нежности.

Воспоминания о Свете смешиваются в непродолжительный, но пёстрый калейдоскоп, в котором она во всех своих гранях и проявлениях.

— А-а-а-а-а!!! — слышим мы ночью вопль, вскакиваем с коек, выглядываем в коридор.

В одну из палат, где располагаются девочки, бегут санитары. У Светы истерика. Мы подбираемся к дверям девичьей палаты и видим, как она катается по полу, а санитары, получая удары по лицу её извивающимися конечностями, безуспешно пытаются укротить её.

— Помогите! Быстро! — кивает нам санитар Сеня, заметив наши любопытно-изумлённые физиономии.

Мы неуклюже вваливаемся в палату и помогаем связать Свету.

— Всех переубиваю! — вопит она, брызгая слюной. — Гады! Гады вы все, гады!!!

Один из уроков. Даже не помню, кто его ведёт. Мы сидим со Светой за одной партой, я пытаюсь вслушаться в слова учителя, а Света внимательно, с лёгкой улыбкой рассматривает меня со стороны. Потом вдруг вытягивает руку и гладит тыльной стороной ладони по щеке. Я поворачиваюсь к ней, глаза её подёрнуты дымкой и влагой. Я улыбаюсь в ответ и, задержав её ладонь в руке, целую кончики пальцев. Света смущается, выпрямляется, делает вид, что ничего не было, а мне вдруг становится ясно, что я сделал единственно верное действие из всех возможных.

Вечерние посиделки в нашей палате. Коньяк и шоколад. Почему-то Света в этот вечер не со мной, она на коленях у цыгана Яши и даже позволяет ему хватать губами через блузку выпячивающийся под тканью сосок. Моих взглядов она не замечает, сегодня я совершенно не интересую её. Я тоже отчего-то весьма спокоен, хотя то и дело её личико попадает под прицел моих удивлённых глаз. Удивлённых почему, по какой причине? Внутри же — я чувствую это совершенно отчётливо — пусто и равнодушно. Она, понимаю я с каким-то облегчением, не волнует меня.

— Я хочу покаяться! — заявила она мне однажды.

— У меня? — удивился я.

— Да, ты всё же архиепископ!

Я был смущён. Я никогда не принимал покаяний у девочек. Да и вообще не принимал, кроме как у Гриши.

— Может быть, у Григория?

— Не хочу у него. Хочу у тебя.

Была середина дня. В коридорах интерната наблюдалось отчётливое и достаточно бурное шевеление, то и дело кто-то мельтешил мимо нас. Уединиться в такое время чрезвычайно сложно.

— Да и негде, — робко попытался внести я последний аргумент.

— Пойдём на крышу! — потащила меня Света к лестнице.

Мы взобрались на крышу здания, последнее время делать это было легко. Кто-то из придурков обнаружил, что тяжёлый амбарный замок, который значился на люке, отмыкался любой булавкой, авторучкой или даже клочком бумаги, свёрнутым в трубочку с загогулиной. После этого крыша стала для обитателей лечебницы ещё одним местом для бессмысленного, бесполезного, но во всех смыслах приятного времяпрепровождения.

Мы поднялись по лестнице, открыли дверь бетонной будки и оказались на грязно-чёрной, заляпанной птичьим навозом крыше. Стояла весна и вроде бы ранняя, по крайней мере, ощущение холода при том нашем разговоре живёт во мне до сих пор.

Или вовсе не в погоде было дело?

Света встала на колени и поцеловала мою руку. Я перекрестил её.

— Благословите меня, отче, — едва слышно произнесла она, — ибо грешная я.

— Бог прощает все грехи, — так же глухо отзывался я, — малые и большие. Если ты желаешь искренне расстаться с ними, благословляю тебя. В чём твой грех, поведай мне?

— Мой грех в том, — не поднимая глаз, смотрела она прямо перед собой, перед взором её маячила ширинка моих брюк, и вся ситуация, понимал я, принимала какую-то чудовищно двусмысленную порочность, быть может, грешнее того греха, о котором собиралась поведать Света, — что я непреодолимо стремлюсь к смерти. Стремлюсь постоянно, страстно, даже как-то алчно.

— Думать о смерти не грех, — пытался утешить я её.

— Я не просто думаю, отче, — Светины губы дрожали. — Я мечтаю погрузиться в неё, окунуться с головой, утонуть в её благостных волнах. Мне почему-то кажется, что в этом мире нет ничего прекраснее смерти. Она зовёт меня ежесекундно, этот зов словно прекраснейшая из песен.

Я отчаянно старался подобрать наиболее правильные слова. Когда это делаешь, всегда сбиваешься в затёртую до дыр банальность. Что-то вроде того, что жизнь прожить — не поле перейти, что и в жизни, как бы неприятна она ни была, есть свои положительные моменты, что надо находить в ней плюсы и пытаться построить на них фундамент сильного и всепобеждающего мировоззрения. В общем, всё то, что сам я никогда и ни при каких условиях не желал бы услышать на исповеди, пожелай я вдруг покаяться в чём-то подобном.

Я почти произнёс эти банальности, почти-почти, они уже сформировались в моей гортани и готовы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату