Пару месяцев я стойко держался. Сколько было возможно, платил, от остального уклонялся, ссылаясь на неправильно оформленные документы, постоянные командировки и вообще треклятую занятость. Мне стали передавать, что мэр как бы немного осерчал на меня. Вроде бы в шутку называл подлецом, грозил толстым пальцем и обещался прилюдно выпороть розгами. Я два раза разговаривал с ним по телефону, клялся в любви до гроба и перечислил-таки его мытарю-мироеду Финдянкину (ого, а почему эту фамилию мэрского прихвостня я не утерял в глубинах памяти?!) какую-то денежную сумму в знак вечной дружбы.
Кто знает, как бы закончились наши отношения с мэром, может, я и откупился бы малой кровью, а может, и немалой, дело-то ведь было не в деньгах — я в то время мог сделать их сколько угодно, я уже начинал разбираться в акциях и паевых фондах, в лохотронных пирамидах и доверительных страховых обществах со всеми их перспективными прожектами по выколачиванию бабла из доверчивого и такого тупого трудового народа, дело было не в деньгах, потому что, если ты вертишься в нужной плоскости, деньги не проблема — дело было во внезапно опустившейся на меня жадности, предельно ясно вызревшей в одной простой и ёмкой мысли.
«На хрена я буду горбатиться на этого гондона?» — так звучала эта неуместно гордая революционная мысль.
А впрочем, и не в ней было дело. Просто Сергей Порфирьевич, руководитель аппарата, вдруг взял и окончательно сбил меня с панталыку, доверительно шепнув, что на мэре можно ставить большой и жирный крест.
— Как так? — удивился я. — На Владлене — и крест?
— Пять крестов, семь, десять! — пронзал меня бурлящей убеждённостью Порфирьич. — Тут такие расклады, что выборы ему ни в жизнь не выиграть. Большие люди в борьбу включились, из Москвы. Слышал про кандидата в мэры Гребешкова? Тихий вроде, ничего собой не представляющий, какой-то ущербный даже. Но поверь мне, это и есть будущий мэр. Я уже постепенно начинаю сотрудничать с его командой, чтобы переметнуться в нужный момент.
По наущению Сергея Порфирьевича я стал финансировать издание оппозиционной газетки — ну, как газетки, листовки скорее, которую разносили по почтовым ящикам вечно готовые на трёхкопеечный заработок студенты, — в ней описывался всякий гадкий компромат на Владлена Петровича. Газета не врала — всё, что писалось в ней о воровстве государственных средств и пьянках в саунах с проститутками, было истинной правдой. Правда, дурак, я совершенно не учёл одного мелкого обстоятельства: если кандидата такого-то поддерживали влиятельные московские толстосумы, на хрена им был нужен раздолбай вроде меня? Неужели у них не хватило бы на листовку денег?
Короче говоря, на выборах этот дутый кандидат с треском пролетел, а Владлен уверенно был переизбран на новый срок. Руководитель аппарата как ни в чём не бывало продолжил исполнение служебных обязанностей. К тому моменту, как стали известны результаты выборов, я уже находился в бегах — скажем точнее, в полубегах — в офисе не появлялся, в город не выбирался (прятался по квартирам сектантов) и скрывался от мэровских гопников, молодёжного уголовного сброда, который планировал выбить из меня всё дерьмо. Я надеялся на смену власти и своё триумфальное возвращение в зенит славы и денежных потоков, но после победы мэра со всей очевидностью стало ясно, что из города надо сматываться.
Осенью 1995 года на тайном собрании «Сибирской магнолии» активом организации было принято решение сниматься с места в поисках лучшей жизни.
В скиту
Я городской житель. Дитя любви и урбанизма, как пела умеренно известная в конце восьмидесятых рок-группа «Лотос». В этой схеме меня так и подмывает отказаться от ингредиента под названием «любовь», вроде как и не было её в моей жизни, вроде и у родителей моих с трудом она проглядывалась. Само собой, это не так, я всё же достаточно разумен и объективен, чтобы признать присутствие у родителей, милых и интеллигентных людей позднесоветской эпохи, этого возвышенного и благородного чувства. Любовь была, любовь искренняя, простая, питающаяся взаимным уважением, — мои родители замечательные люди, если вы хотите знать моё окончательное к ним отношение. Просто почему-то испорченным своим сознанием я вообразил себе под понятием «любовь» что-то гораздо более громкое и истеричное. Нечто такое с экзальтированными движениями, витиеватыми и путаными фразами, сгустившимся в атмосфере трепетным напряжением и бесконечным сладострастным надломом, от которого поишься и кормишься, как от скатерти-самобранки. Нет, я определённо придурок, я не умею постоянно пребывать в спокойствии и простоте, я испорчен звоном лопающихся струн, который принимаю за истинные проблески жизни, мне никогда не обрести любовь, потому что я чудовищно эгоистичен и рассматриваю окружающих людей лишь как мимолётный нектар для наполнения чаши собственного тщеславия. Самое трогательное (да, да, именно трогательное) во всём этом, что сейчас я окончательно успокоился по этому поводу и фактически вычеркнул эту прелестную иллюзию из близкого и далёкого кругозора.
Так вот, сельская жизнь… По большому счёту она была неведома мне, хотя я конечно же представлял себе существование деревень и людей, обитающих в них. Два раза (ну да, не меньше) я даже бывал в них. Так вот, ощущения от деревни остались во мне чрезвычайно цельные, совершенно безоблачные, ясные такие ощущения. Даже само слово «деревня» вызывало во мне покой и умиротворение, означая некий переход на другой ритм жизни, погружение в долгожданную вялость и благостную душевную сытость. В деревню хотелось, в деревню тянуло…
В общем, когда перед нашей сектой совершенно отчётливо замаячили очертания бегства из Омска, то вполне естественно возник этот стародавний образ милой и уютной деревеньки, в которой — именно здесь и нигде иначе! — возможно создание справедливого и мудрого общества Великой Сибирской Цивилизации, где и возможен переход из твёрдого телесного состояния в плазмообразное, а затем в лучистое. Странное дело: образ деревни возник почти у всех сохранивших мне преданность членов секты (о некоторых отколовшихся отщепенцах я вспоминать не хочу, обычный процесс естественного отбора), он возник и почти мгновенно оформился в словесное выражение.
— Деревня! — зазвучало в воздухе слово. — Речка! Покой!
— Сено! Колодец! — продолжали наслаиваться слова. — Скотина!
— Печка с потрескивающими дровишками! — мечтательно произнёс Демьян Бедный. — Я знаю одну такую на Алтае! Жил я там одно время. Чудесное местечко, просто чудесное. Насколько мне известно, сейчас там совсем не осталось жителей.
Деревня без жителей — это как раз то, что нам требовалось. Мы тотчас снарядили Бедного с двумя сектантами на разведку в эту самую вожделенную деревеньку, названия которой поэт не помнил, но, делая одолжение мне и всей честной компании, тут же его придумал: Лучистая.
Лучистая… Да, это было название для нас.
Через две недели экспедиция вернулась с благими вестями. Деревня действительно оказалась заброшенной, но ещё насчитывала с десяток приличных домов, в которых вполне можно было перезимовать. И не только перезимовать, но обустроиться там всерьёз и надолго. Первый, поверхностный, ремонт Демьян с товарищами успел провести, так что разваливаться дома не собирались и принять нас могли. Буквально за два дня мы сняли с банковских счетов едва ли не последние деньги (часть всё же осталась в банке, но дальнейшая их судьба мне неизвестна — счетами ведал не я, а Расимов), собрали котомки и в количестве пятидесяти четырёх душ (на этом этапе откололась ещё одна значительная часть общества, ни в какую не желавшая перебираться в глухомань, — козлы, чтоб вы сдохли!) поездом (точнее, тремя) доехали до Барнаула, откуда непосредственно до Лучистой добирались на разного рода перекладных.
Уже стоял декабрь, покосившиеся и чернеющие гнильём дома чуть ли не доверху были завалены