прочувствовать, и светлое чело Распутина (отца Афанасия, как я понял из старушечьих шепотков — надо же!) явственно о пережитом свидетельствовало. Он изменился: я без особых усилий читал в чертах его лица неизвестно откуда нашедшуюся любовь к человеку — быть может, и не любовь, но понимание и сострадание однозначно, смирение перед волнами жизненного океана, стоически поддерживаемый внутренним убеждением оптимизм, приятие простых и банальных кодов рядового человеческого существования. Говорят, это естественный путь любого индивида — к смирению и погружению в рутину. К тому времени я тоже был смирившимся (читай — отчаявшимся), погружённым в наигнуснейшую рутину и ни на что яркое в своей жизни уже не рассчитывал.
Именно в этом не преминул упрекнуть меня Григорий по окончании службы, когда вёз на своём «Мерседесе» домой.
— Ничего экстраординарного с тобой не произошло, — едва повернув голову, чтобы не отвлекаться от дороги, произнёс он. — Ты жив, вроде цел — так что настроиться можно на любую волну. Не раскисай.
Я уверен, прежний Гришка сказал бы мне иначе: не ссы, ещё не поздно подчинить себе реальность… Что-нибудь в этом духе. Такой упрёк из уст любого другого человека вызвал бы во мне вспышку злобы, но на Распутина я обижаться не мог. Просто не было сил.
Семьи, на моё счастье, дома не оказалось. Семья совершала круиз по какому-то европейскому государству. Возможно, что даже по некоторым. Григорий быстро собрал изысканный и сытный обед, разлил по рюмкам коньяк. Мы выпили и закусили — так хорошо я не ел уже долго.
Я был рад перехватить кусок и сто грамм на халяву, но восхищаться дружбаном не собирался. Да, я отчаявшийся и смирившийся, но жалить ещё не разучился.
— Значит, Церковь Рыгающего Иисуса загадочным образом превратилась в Православную Церковь, — не без злорадства, впрочем весьма сдержанного, произнёс я. — Бывает же такое!
Григорий подобный вопрос ожидал и наверняка имел готовый ответ. Тем не менее мой упрёк заставил его поморщиться.
— И там Иисус, и здесь, — отозвался он сухо, тут же улыбнувшись, словно говоря, что при своём нынешнем статусе грешно позволять себе те же самые эмоции, что одолевают меня, бестолкового. — Во всех своих проявлениях он спаситель. Моя подростковая вера не была отрицанием благой вести Спасителя, как могло показаться тебе или кому-то другому. Это была всё та же вера, только усиленная и искажённая юношеским максимализмом. Это был подростковый перфекционизм, когда видишь в том, что тебе предлагают в качестве идеала, изъяны, а потому строишь на этих изъянах альтернативный, порой вычурный, образ. Возьмём сатанистов. Думаешь, они искренне и целенаправленно служат абсолютному Злу? Нет, они тоже ищут Добро, просто разочарованы в существующем. Многие из них, должен тебе сказать, рано или поздно приходят к богу.
— Я рад, — отвечал я колко, — что ораторское искусство не умерло в тебе, ты всё так же силён на изречение скользких истин и создание призрачных фантомов. Отрадно и то, что, как и прежде, ты искренне веришь в то, что говоришь. Но суть, сердцевина всего этого понятна нам с тобой без обсуждений: ты продался.
Григорий горько усмехнулся.
— Ты неисправим. Всё воюешь с ветряными мельницами? Всё перекраиваешь под себя реальность? Всё завоёвываешь мир? Ты уже понял, что в тебе нет и никогда не было никакой Силы? Что ни к Чернобылю, ни к армянскому землетрясению, ни к разрушению башен-близнецов ты не имеешь никакого отношения? Что это дикая фантазия больного сознания, бред?
Порой в глубине души и я был склонен так думать, особенно в тот период безотчётной потерянности, но глубина эта располагалась в противоположной стороне от вербального центра, поэтому на язык подобные уничижительные мысли пробивались редко, да и этот гадкий период был не в состоянии разрушить во мне базисные идеалы. А уж эти башни… Это действо, о котором я узнал много позже его воплощения в реальность, узнал походя и почти бестрепетно, так походило на моих рук дело, так соответствовало мне яростью и буйным выплеском злобы, что почти взбодрило меня — хоть и все эмоции по поводу террористической атаки на Америку прошли стороной и боком, мимо аналитических центров серого вещества, как всё, что проходило через меня в то время. Я всё же был склонен полагать, что это деяние моей натуры, хоть и не был в состоянии зафиксировать тот момент, когда произвёл сей теракт на свет, — и в то же самое время (о, противоречия!) подсознательно пытался убедить себя в обратном, именно в том, о чём говорил сейчас Григорий. Двойственность ситуации, неопределённость по поводу собственного отношения к Силе и вере в неё в конечном счёте лишь дробили мою и без того рассечённую цельность на гулкий сонм колючей неудовлетворённости. И всё же я не желал признаваться в поражении.
— Горе тому, кто сомневается во мне! — бравурно ответил я.
Распутин лишь махнул на меня рукой. Но нетерпение, разбуженное моими упрёками, в нём бурлило, и он не смог не высказаться ещё:
— Секрет жизни не в том, чтобы оставаться прямым и негнущимся, как столб. Секрет в том, чтобы время от времени прозревать и меняться. Человек — величина непостоянная. Он полон сомнений, стихийных побуждений и бесноватых мыслей. Они хороши как некое расширение территории освоения реальности, но жить по ним нельзя. Необходимо найти стержень, основу. Без неё человек не человек. Без неё не прожить.
— Человек постоянен, — выдал я с глубочайшим внутренним сомнением, имея в виду под человеком единственно себя. — И в постоянстве этом истинная сила.
Затем, по мере опустошения коньячной бутылки, напряжение разговора спадало. Мы постепенно смирялись с тем, что мы есть.
Отец Афанасий, по церковной своей иерархии оказавшийся протоиереем (впрочем, это мало о чём мне говорило), поведал и о некоторых наших общих друзьях из подростковой психушки.
— Кстати говоря, — рассказал он с улыбкой, — вскоре после твоего побега её закрыли. Буквально через две недели. То ли финансирование прекратилось, то ли просто за ненадобностью она оказалась — всех распустили по домам. А у кого семьи не было, распределили по детским домам. В здании психушки вскоре открыли современный медицинский центр: ну, ты наверняка знаешь эти бестолковые сооружения с иглоукалыванием, спа-салонами, соляриями и разными прочими фитнес-секциями. Говорят — я не знаю наверняка, но слышал от людей, — одним из соучредителей этого центра стал Епископян. Помнишь такого?
Мне такой вспоминался с трудом. Гриша освежил память.
— Наш главврач. Хороший в общем-то мужик. Я как-то раз ездил в те края к коллеге, видел его в храме на службе. Не знаю, православный он, что ль? Он был, он, я уверен. Но мне тогда почему-то неловко стало, не подошёл к нему. То ли своего придурковатого прошлого застеснялся, то ли своего благостного настоящего. Не знаю, почему-то в глубине души стесняюсь своего поповства. Вот ты упрекаешь меня, а мне бы взять да отмахнуться. Нет, я думать начинаю, переживать. Знаю, наверняка знаю, что преуспел в жизни, якорь обрёл, стержень наимощнейший, а вот всё равно старая анархистская бредятина не отпускает. Да и у тебя энергетика всё же сильная, пробивает защитные слои. Отрицательная она у тебя, разрушительная.
— Александр Сергеевич наш, Мошонкин который, — продолжал Распутин, — сейчас ректор в институте. Институт не бог весть какой, коммерческий, бестолковый, да и всё такое прочее, но дело-то не в этом. Уровень образования — это одно, а зарплата совсем другое. Зарплата, говорят, нормальная.
— Наверняка тебя Басовая интересует, а? — подмигнул он мне.
Учительницу Басовую я помнил хорошо, последнюю нашу с ней встречу в особенности, и почему-то внутренне напрягся от этого Гришиного подмигивания, словно оно именно с нашим прощанием в подсобке и было связано. (И чего напрягаться, словно я какой-то нормальный и законопослушный лох… А может, я уже и есть такой?) Но нет, вряд ли. Откуда он мог узнать об этом? Сама Басовая хоть и была особой странной, но ученикам душу не изливала. Пожалуй, в правильном попе всколыхнулись воспоминания о связанных с ней пикантностях, которыми она радовала нас на уроках.
— Елена Марковна сейчас в Австралии. Вышла замуж за тамошнего фермера. По переписке его нашла, в интернете. Я подробностей их жизни не знаю, так, краем уха слышал, в церковь много всякого знакомого люда приходит, но вроде бы счастлива. Даже успела родить — то ли одного, то ли двух, по-