В это время на меня имела довольно большое влияние жена моего брата, С. Н. Луначарская (позднее Смидович). Она была строга к себе и другим и часто больно одергивала мое кипучее легкомыслие. Она была умна и образована.
В Реймсе в полуодиночестве я быстро созревал…
Несколько встреч с Георгием Валентиновичем Плехановым*
Личных воспоминаний о Георгии Валентиновиче у меня не много. Я встречался с ним не часто. Встречи эти, правда, не лишены были некоторого значения, и я охотно поделюсь моими воспоминаниями…
В 1893 году1 я уехал из России в Цюрих, так как мне казалось, что только за границей я смогу приобрести знания необходимого для меня объема и характера. Мои друзья Линдфорс дали мне рекомендательное письмо к Павлу Борисовичу Аксельроду.
Сам Аксельрод и его семья приняли меня с очаровательным гостеприимством. Я был уже к этому времени более или менее сознательным марксистом и считал себя членом социал-демократической партии (мне было 18 лет, но работать как агитатор и пропагандист я начал еще за два года до отъезда за границу). Все же я чрезвычайно многим обязан Аксельроду в моем социалистическом образовании, и, как ни далеко мы потом разошлись с ним, я с благодарностью числю его среди наиболее повлиявших на меня моих учителей. Аксельрод в то время был преисполнен благоговения и изумления перед Плехановым и говорил о нем с обожанием. Это обожание, присоединяясь к тем блестящим впечатлениям, которые я сам имел от «Наших разногласий»2 и некоторых статей Плеханова, преисполняло меня каким-то тревожным, почти жутким ожиданием встречи с человеком, которого я без большой ошибки считал великим. Наконец Плеханов приехал из Женевы в Цюрих. Поводом был большой конфликт между польскими социалистами по национальному вопросу. Во главе национально окрашенных социалистов в Цюрихе стоял Иодко. Во главе будущих наших товарищей стояла, уже тогда блестящая студентка Цюрихского университета, Роза Люксембург. Плеханов должен был высказаться по поводу конфликта. Поезд каким-то образом запоздал, и поэтому первое появление Плеханова обставилось для меня самой судьбой несколько театрально. Уже началось собрание, Иодко уже с полчаса с несколько скучным эмфазом[20] защищал свою точку зрения, когда в зал союза немецких рабочих «Eintracht»[21] вошел Плеханов.
Ведь это было 28 лет тому назад! Плеханову было, вероятно, лет тридцать с небольшим. Это был скорее худой, стройный мужчина в безукоризненном сюртуке, с красивым лицом, которому особую прелесть придавали необычайно блестящие глаза и большое своеобразие — густые, косматые брови. Позднее, на Штутгартском съезде одна газета говорила о Плеханове: «Eine aristokratische Erscheinung»[22]. И действительно, в самой наружности Плеханова, в его произношении, голосе и манерах было что-то коренным образом барское — с ног до головы барин. Это, разумеется, могло бы раздражить человека с пролетарскими инстинктами, но если принять во внимание, что этот барин был крайним революционером, другом и пионером рабочего движения, то, наоборот, аристократичность Плеханова казалась трогательной и импонирующей: «Вот какие люди с нами».
Я здесь не хочу заниматься характеристикой Плеханова — это другая задача, — но отмечу мимоходом, что в самой внешности Плеханова и в его обращении было что-то такое, что невольно меня, тогда еще молодого, заставило подумать: должно быть, и Герцен был такой. Плеханов сел за стол Аксельрода, где и я сидел, и обменялся с ним и со мной несколькими любезными фразами.
Что касается самого выступления Плеханова, то оно меня несколько разочаровало. Может быть, после острой, как бритва, и блестящей, как серебро, речи Розы. Когда прекратились громкие аплодисменты в ответ на ее речь, старик Грейлих3, уже тогда седой, уже тогда похожий на Авраама (а между тем я и 25 лет после видел его таким же почти энергичным, хотя, увы, вместе с Плехановым уже не принадлежавшим к нашей передовой колонне социализма), — так вот, Грейлих вошел на кафедру и сказал каким-то особенно торжественным тоном: «Сейчас будет говорить товарищ Плеханов. Говорить он будет по-французски. Речь его будет переведена, но вы, друзья мои, все-таки старайтесь сохранять безусловную тишину и следите со вниманием за его речью».
И это призывавшее к благоговейному молчанию выступление председателя, и огромные овации, которыми встретили Георгия Валентиновича, — все это взволновало меня до слез, и я, юноша — так что простительно было — был необычайно горд «великим соотечественником», но, повторяю, сама речь его меня несколько разочаровала.
Плеханов хотел по политическим соображениям занять промежуточную позицию. Ему, очевидно, неловко было, как русскому, высказаться против польского национального душка, хотя вместе с тем он был целиком теоретически на стороне Люксембург. Во всяком случае он с большой честью и с большим изяществом вышел из своей трудной задачи, сыгравши роль многоопытного примирителя.
Георгии Валентинович остался тогда на несколько дней в Цюрихе, и я, конечно, рискуя даже быть неделикатным, просиживал целые дни у Аксельрода, ловя всякую возможность поговорить с ним.
Возможностей представлялось много. Плеханов разговаривать любил. Я был мальчишка начитанный, неглупый и весьма задорный. Несмотря на свое благоговение перед Плехановым, я петушился и, так сказать, лез в драку, особенно по разным философским вопросам. Плеханову это нравилось, иногда он шутил со мной, как большая собака со щенком, каким-нибудь неожиданным ударом лапы валил меня на спину, иногда сердился, а иногда весьма серьезно разъяснял.
Плеханов был совершенно несравнимым собеседником по блеску остроумия, по богатству знаний, по легкости, с которой он умел мобилизовать для любой беседы огромное количество духовных сил. Немцы говорят: «geistenreich!» — богатый духом. Вот именно таким и был Плеханов.
Должен, впрочем, сказать, что мою веру в громадное значение левого реализма, т. е. эмпириокритики Авенариуса4, Плеханов не поколебал, ибо и трудно было ему ее критиковать, так как он не дал себе труда познакомиться с философией Авенариуса. Шутливо иногда он говорил мне: «Давайте лучше поговорим о Канте, если вы уже хотите непременно барахтаться в теории познания, — этот по крайней мере был мужчина». Может быть, Плеханов и мог бы нанести какой- нибудь удар эмпириокритицизму, но, нанося его, он часто попадал вправо и влево от него, как он сам любил говорить, «мимо Сидора в стену». Но неизмеримо огромное влияние на меня имели эти беседы, поскольку они в конце концов свернули на великих идеалистов Фихте, Шеллинга и Гегеля.
Я, конечно, уже тогда превосходно знал, какое огромное значение имеет Гегель в истории социализма и насколько невозможно правильное историческое понимание марксистской философии истории без хорошего знакомства с Гегелем.
Позднее Плеханов укорял меня в одном из наших публичных диспутов за то, что я не проштудировал как следует Гегеля. Отчасти благодаря Плеханову я все-таки это довольно тщательно проделал, но и без Плеханова я, конечно, почел бы это своим долгом, как человек, готовившийся стать теоретиком социализма. Другое дело Фихте и Шеллинг. Мне казалось за глаза достаточным знакомство с ними по истории философии, я считал, что это уже совсем превзойденная точка зрения, и мало интересовался их учением. Плеханов же с неожиданным для меня восторгом отозвался о них, ни на одну минуту не впадая, конечно, в какую-либо ересь, вроде — назад к Фихте! — что потом возгласил Струве, — он, однако, произнес передо мною такой пламенный, глубокий и великолепный дифирамб Фихте и Шеллингу, нарисовал такие монументальные портреты их, как носителей определенных мировоззрений и мирочувствований, что я немедленно же побежал оттуда в Цюрихскую национальную библиотеку и погрузился в чтение великих идеалистов, наложивших на все мое миросозерцание, могу сказать больше, на всю мою личность, огромную, неизгладимую печать.
Бесконечно жаль, что Плеханов только бегло высказался по поводу великих идеалистов. Знал он их чрезвычайно основательно, даже до удивительности точно, и мог бы написать книгу о них, конечно, не менее блестящую, чем его книга «О материалистических предшественниках марксизма»5. Правда, я думаю, что вообще все же несколько базаровскому уму