Замечательно то, что бросается в глаза в Фурманове и что опять-таки является характернейшей чертой того образа пролетарского писателя, который носится перед нами: он был необычайно отзывчивым на всякую действительность — подлинный, внимательнейший реалист; он был горячий романтик, умевший без фальшивого пафоса, но необыкновенно проникновенными, полными симпатии и внутреннего волнения словами откликнуться на истинный подъем и личностей, и масс. Но ни его реализм, ни его романтизм никогда ни на минуту не заставляли его отойти от его внутреннего марксистского регулятора.

Самая героическая действительность, самые хаотические впечатления не заставляют его заблудиться, не заставляют его сдаться на милость действительности, как какого-нибудь Пильняка1, нет, — он доминирует над этой действительностью и от времени до времени взглядывает на 'марксистский компас, с которым не разлучается, и никакая романтика никогда не заставляет его опьянеть, трезвый холодок продолжает жить в его мозгу, когда сердце его пламенеет.

Он восторгается Чапаевым и чапаевцами, но он остается большевистским комиссаром при народном герое.

Вот эти-то черты Фурманова создают особенный аккорд в его произведениях. Они до такой степени аналитичны, они так умны, они такие марксистские, что некоторые близорукие люди заговаривают даже о том, будто Фурманов слишком впадает в публицистику.

Рядом с этим в произведениях Фурманова есть внутренний огонь, никогда не растрачивающийся на фейерверки красноречия, но согревающий каждую строчку, иногда до каления, и всегда в них есть зоркий взгляд подлинного художника, влюбленного в природу и в людей, дорожащего каждой минутой, когда он может занести в памятную книжку или в книгу своей памяти какой-нибудь эскиз, какой-нибудь этюд с натуры.

Фурманов так серьезен, он так понимает, что его книги создаются не для развлечения, а для поучения и для ориентации, что он готов поставить их литературно-увлекательную сторону на второй план, а на первый план — возможно более систематическое и действенное изложение интересующего его материала.

Когда народники стояли на самой большой вершине своего пафоса и своей серьезности, они создали Глеба Успенского.

Мы знаем теперь, что Глеб Иванович чистил свои произведения от одного издания к другому. Но как он их чистил? Он убирал беллетристические элементы, он делал их суше, потому что ему казалось почти недостойным занимать читателя изюминками юмора и художественными блестками.

Конечно, мы чужды этому аскетизму. Фурманов вовсе не хотел, так сказать, выжимать, выпаривать красоту, эмоцию, жизненные образы из своих произведений. Он просто не им в первую очередь служил, не они были его целью.

Его целью была широкая ориентация, так сказать, широко говорящий одновременно и уму и сердцу рапорт о событиях; а стиль, образы, лирика, остроумие — все это могло быть только служебным.

Однако Фурманов был и хотел быть художником. Он понимал, что в его молодых произведениях еще не достигнуто полное равновесие.

Успех его книг был огромный. Они разошлись почти в 300 ООО экземпляров. Редко кто из наших классиков, самых великих, может по количеству распространенных экземпляров стать рядом с Фурмановым. Стало быть, широкий народный читатель его понял и полюбил.

Тем не менее Фурманов прекрасно знал, что ему надо еще много работать над собою.

Одно только можно сказать: никогда Фурманов не шел к художественному эффекту путем, так сказать, облегчения своей задачи, выбрасывания в качестве балласта своих наблюдений, не стремился поднять воздушный шар своего творчества выше ценою опустошения своего багажа. Нет, этого Фурманов не делал никогда. Он заботился о большей подъемной силе своего творчества — и он, несомненно, к ней пришел бы. Быть может, путь его был бы извилист, вел бы Фурманова от сравнительных неудач к сравнительным удачам, но он, несомненно, пошел бы вверх.

Вот почему я считал Фурманова надеждой пролетарской литературы; среди прозаиков ее, где, несомненно, есть крупные фигуры, Фурманов был для меня крупнейшим…

Из предисловия [К книге Александра Жарова «Ледоход»]*

С огромным интересом прочел я небольшую книжку Жарова1. Для меня он во многом неотделим от своего старшего друга Безыменского. Оба принадлежат к одному и тому же типу, конечно, с большими индивидуальными отклонениями. Я недостаточно знаком с другими поэтами того же типа, хотя я знаю, что они существуют, и некоторые произведения их читал. Я назвал бы всю эту группу, возглавляемую бесспорно Безыменским, поэтами второго призыва.

Что характерно для пролетарских поэтов первого призыва?

Они, как и мы, революционеры первой четверти века и дети прошлого, проникнутые озлоблением к этому прошлому, борцы по подготовке революции, счастливцы, дожившие по крайней мере до начала осуществления своих заветных целей.

Заслуга этого поколения, конечно, велика, но тем не менее их строй мыслей и чувств, может быть, не совсем подходящ для того мира, который вышел из недр ими подготовленной революции. Мне, по крайней мере, всегда слышалась в песнях пролетарских поэтов первого призыва какая-то не удовлетворявшая меня нота и даже несколько таких как бы надтреснутых нот, как бы нестройных обертонов. Одни старались напряжением легких как бы перекричать гром революции и впадали поэтому в некоторый напряженный пафос, другие старались скорее противопоставить чисто пролетарское содержание старому и в конце концов сводили свои мотивы на слишком бедное повторение небольшого инвентаря фабрично-заводских и близких сюда образов; в третьих сквозило как будто разочарование и известное стремление потянуться к поэзии символической или классической, что другими товарищами их строго осуждалось как мелкобуржуазные тенденции; наконец, иные слишком легко подпадали под влияние последышей буржуазии, ее непокорных детей.

Конечно, мы имели отдельные произведения пролетарских поэтов, которые читались с удовольствием, но, повторяю, трудно было остановиться на чем-нибудь как на адекватном выражении революции.

Совсем другое дело — пролетарские поэты второго призыва. Это дети революции. Они, так сказать, бегали без штанов в то время, когда она совершалась, они превратились в мужчин, а часто даже только в юношей лишь после семи революционных годов, прошумевших над их головами; они насквозь пропитаны ее соками.

И вот это — лучшее свидетельство, что она не надорвана, что она молода, наша великая Революция! Ведь у этих молодых певцов ее нет никакого надрыва. Они увереннее своих старших братьев, они одновременно и спокойнее и энергичнее. Я бы сказал так: кипучее, в них большая игра. Они радуются жизни, они с необычайной непосредственностью любят солнце. Посмотрите, как часто фигурирует оно у Ал. Жарова.

Это веселые комсомольцы, компанейские люди. Молодые, богатые силой и радостью, они прекрасно знают и горечь жизни, но нисколько ее не боятся. Они сознают себя не только завоевателями, но и строителями новой земли. От этого у них такая бодрая и веселая музыка.

Иногда говорят, что Безыменский и Жаров чрезвычайно много позаимствовали от Маяковского и его школы. Что ж такое? У хороших футуристов самое лучшее — их бодрый темп, он всегда роднил их с пролетарской молодежью. Но в то же время, как у них, он внезапно срывается в надрыв… либо в какое-то плакатное хулиганство… либо, наконец, приобретает что-то механическое, бессмысленное… По-видимому, интеллигенту это очень грозит…

Разве можно представить себе хоть на минуту, что Безыменский или Жаров могут соскользнуть в чистый формализм? И у того и у другого форма в некоторой степени виртуозна, они любят жонглировать словами, они любят словесный колорит, словесный блеск, но это у них как-то само собой выходит, по крайней мере, кажется, что выходит само собою, потому что центр тяжести внимания читателя всегда на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату