требует внимательного рассмотрения.
Так вот начнем с краткого анализа импрессионизма и декадентства.
Предварительно должен сказать следующее: если мы глубже присмотримся, почему, несмотря на целые тома, написанные теоретиками искусства и художниками–теоретиками, все–таки нас никак не покидает мысль, что в этом искусстве что–то несерьезное есть (эта мысль очень распространена, да и меня никогда не покидала, несмотря на то, что я с уважением отношусь к этим людям лично), то на это есть причина, а именно—• одна черта, общая всем новейшим направлениям: внутренняя идейная и эмоциональная бессодержательность произведений.
Скажем, эпоха средневековья, эпоха Ренессанса, барокко XVII века [244], классицизм и реализм XVIII и XIX столетий — все они были чрезвычайно содержательны; все они упирали на то, что форма имеет большое значение, и даже нередко (романтики) придавали форме доминирующее значение и, тем не менее, стояли на той точке зрения, что все–таки художник (слова, звука, кисти, резца) есть поэт — человек, который творит образы, а образы имеют некоторое идейное, чувственно воспринимаемое содержание.
Это все может быть резюмировано в словах, которые написал Толстой об искусстве: художник — это человек, который выносил в себе благодаря изощренности своих внешних чувств и богатству своей психики какое–то новое сокровище мысли и чувства и хочет им заразить другого человека, чтобы поднять его до того уровня, до которого он сам сумел подняться[245]. Или как писал Островский: почему мы оказываемся сиротами, когда умирает великий художник? Потому, что вы видите, как он глубоко думает и остро чувствует, и потому, что богатство, которое он приобретает, он щедро раздает нам, делая пас соучастниками своего творческого акта[246].
Современный буржуазный художник так не думает. Постепенно шло выветривание содержания. Эпигоны–декаденты конца XIX века еще не говорили, что хотят быть бессодержательными, но потом пришло время кубизма, футуризма, супрематизма, сторонники готорых прямо заявляют: «Не желаем быть содержательными, даже поэзия должна быть бессодержательна», а так как слово само есть мысль, то дошли до зауми, то есть до сочетания звуков, которое больше не было бы что–либо значащим словом. Заумь — это абсурд, естественно и последовательно вытекающий из постепенного отхода искусства от социального содержания. «Содержание совсем не важно, форма бесконечно важнее». Моментами говорят даже: «Содержание вредно, его нужно совсем изгнать» или: «Не нужно обращать внимания на содержание: там, где оно есть, пусть будет; но лучше, если совсем его нет, а есть последовательное сочетание форм, звуков, красочных линий или плоскостей, объемов и т. д.». Это последнее слово особо оригинальных направлений.
Художник, конечно, делает иногда утилитарные вещи, служащие для чего–нибудь человеку. Пожалуй, можно искать содержание в рисунке на рукомойнике, можно написать целую картину на нем, но это не важно; главное, что есть изящный удобный рукомойник, и самое это явление есть акт высокого творческого искусства в области художественной промышленное т и.
Искусство начинает теперь совсем уходить в эту промышленную сторону, стремится пролить в эту форму всего себя. Но это только другая ветвь все того же признания, все того же лозунга — «прочь от содержания». А этот лозунг есть отражение в сознании людей уже наступившего отсутствия жизненного содержания.
Не в том дело, что люди говорят о себе: «Помилуйте, какого вам надо содержания? Художественное произведение налицо — и все тут. У меня–де много идей, чувств, которые можно бы внести в музыку или поэзию, в живопись или в скульптуру, но когда я подхожу к мольберту, к художественно–творческому акту, — это все ненужная вещь». Дело в том, что никаких идей у них нет, чувства мелки и капризны, и все их теории подобны рассуждениям лисицы, которая находила, что виноград зелен. Эта аналогия напрашивается, когда говоришь о человеке, который презрел содержание, забыл, что художник есть творец в области идей и эмоций, а рассуждает, как крот, который не пытается смотреть, потому что у него все равно нет глаз, или как домашняя утка, которая не хочет летать, потому что у нее крылья атрофированы. Современная буржуазная художественная интеллигенция в массе своей, в особенности в области изобразительных искусств, лишена содержания, потому что изжила свое содержание буржуазия — основной класс, на который эта интеллигенция опиралась.
Буржуазия давным–давно изжила свое прогрессивное историческое содержание, это всем ясно. Она могла грабить миллионы к миллионам, она могла дальше вести свою нагромождающую нуль к нулям политику, но защищать свою социальную ценность в идеологическом искусстве ей было нельзя. Исключения всюду есть: было несколько поэтов, главным образом во время империалистической войны, которые пытались встать на защиту капитализма, — например, Де Кюрель доказывал, что капитализм это лев, а пролетариат это шакал, который пользуется остатками от пиршества льва [247]. Но это была такая чепуха, что самим сторонникам буржуазии ясно было, что так можно только скомпрометироваться. И раньше, когда Ницше при помощи перегонки феодальных чувствований косвенно поддерживал мегаломанию[248] буржуа, выдвигая своего сверхчеловека, это был уже совершенный скандал; нельзя же думать, что в личности отшельника Заратустры[249], витающего над радостями и горестями жизни, можно оправдать толстого банкира, развлекающегося в столичных ресторанах и публичных домах за счет ограбленных им рабочих. Из такой апологии ничего не выходило.
Нельзя сказать, чтобы капитализм не был иногда возвеличен в искусстве. Возьмите такого поэта, как Верхарн, который стоит в стороне от отживающего искусства и занимает своеобразную позицию, кое в чем более близкую к пролетариату. Верхарн в своем «Банкире»[250] создает грандиозный образ капиталиста; он полагает, что банкир при всей своей внешней меркантильной некрасивости на самом деле есть такой ослепительный тиран, такой великий деспот, какого не знала история. Но разве получается здесь апология? Нет, не получается, потому что, по Верхарну, это — крупный хищник, которого нужно поскорее уничтожить, иначе он много бед наделает.
Нельзя придумать, с какой стороны можно теперь подойти к оправданию капитализма. Поэтому–то капиталистический класс стал равнодушен к моральным формам оправдания себя. Но раз искусство перестало быть ему нужным как самооправдание, то оно стало ему нужно только как обстановка, как развлечение. Поэтому капиталист говорил художнику: ублажай мою утробу, будь моим обойщиком, будь моим шутом. И художники, которые стали потрафлять на буржуазию, должны были пережевывать очень старые и никому не нужные сокровища академизма — это помпьерское[251] искусство, искусство старых филинов, чествуемых и оплачиваемых буржуазией, — или должны были совсем отказаться от всякого содержания и броситься в чистую керамику, в чистый ковер, игру красок, звуков и т. д., которые доставляют внешнее удовольствие и не стараются глубоко проникнуть ни в сердце, ни в разум. Наконец, вырастает шаловливое искусство, играющее быстрыми каламбурами и воспевающее животное сластолюбие.
Таково искусство, на которое эта выхолощенная буржуазия наложила свою жирную печать. Но и здесь есть художники, которые если и служили буржуазии, то не полностью и невольно.
Художественная интеллигенция в капиталистических странах чаще всего выходит из рядов мелкой буржуазии. Поэтому ее судьбы тесно связаны с историческими судьбами этого класса. Поворотным пунктом в эволюции мелкой буржуазии при капитализме был 1848 год. Вы знаете характер революции 1848 года. В 1848 году мелкая буржуазия вступила в борьбу с крупной буржуазией и с помещиками, но испугалась размаха пролетарского и низового крестьянского движения, кроваво предала пролетариат и от него отошла. И тут начались сумерки мелкой буржуазии. Мелкая буржуазия утеряла революционные традиции «третьего сословия», перестала быть носительницей больших прогрессивных идей и идеалов; она внутренне распалась и в себе изверилась. Появились было реакционные утописты, изуверы, которые кричали: «Назад к средневековью!», да некоторые художники, которые пытались это высказать, но, не найдя отклика, замолкли. Было много таких, которые ударились в мистику, отчаяние, в пессимизм. Все эти настроения безотрадны, они не помогают жить, а, так сказать, констатируют сознание своего распада. Это сознание своей малоцешюсти приводит к тому, что усиливается антисемитизм: «Вот–де евреи нас захватили, потому что они сильнее и хитрее нас». Начинается ненавистнический поход против женщин — антифеминизм, или же феминизм — женское движение под флагом ненависти к мужчинам. Конечно, и то и другое — болезненные явления; пусть они имеют объективное основание в общественном разделении труда, тем