Девяностые годы, наоборот, были годами пробуждения нашей общественности. Нет никакого сомнения, что главным стимулом к этому пробуждению было выступление пролетариата на политическую арену и окончательное открытие пролетариата интеллигенцией.

Конечно, пролетариат явился не сам по себе, а как элемент роста капитализма в стране. Рост капитализма тоже встряхивал русскую общественность, он открывал перспективы экономического расцвета, он вызывал количественное увеличение интеллигенции и улучшал ее материальное положение. Он сам по себе вызвал значительную перегруппировку внутри интеллигенции. Но, конечно, еще большее значение имело признание факта фатальности созревающего капитализма, в смысле сближения лучшей части интеллигенции с новым мощным союзником в лице пролетариата.

Перегруппировка интеллигенции шла полярно: с одной стороны — в виде смычки части ее с капиталистической буржуазией, с другой стороны — в виде союза другой ее части с пролетариатом.

Буржуазия не прочь была пользоваться продуктами новой, западничающей и утонченной интеллигенции, обретшей в символизме и в своеобразном Парнасе («Мир искусства», например)2 свое выражение; да кроме того, были и другие потребители, имевшие возможность платить: сама зажиточная и многочисленная интеллигенция, за ней потянулась даже мелкая интеллигенция, студенчество, вплоть до беднейшего, мелкое чиновничество и т. д. Эстетическое увлечение того времени, поворот к чистому искусству, к робко, неопределенно философствующему символизму, изящным формам, — все это идет отсюда.

Такова была группа интеллигенции, ориентирующаяся на капитал. Нельзя, конечно, прямо сказать, что символисты были слугами капитализма. Нет, они выражали собой как бы «высвобождение» интеллигенции, во-первых, из-под гнета былого народничества, то есть, в сущности, тяжкого миросозерцания Миртова с требованием выполнить «долг» перед сермягой3; во-вторых, из-под обморока восьмидесятничества.

Но была группа и тяготеющая к пролетариату. Потому что если старая Россия имела два полюса (ненавистное самодержавие и любимый, но не откликавшийся на признания в любви «деревенский народ»), то новая Россия создавала новую полярность: капитал — рабочий класс.

Ориентировка на рабочего также вызвала новые группировки русской интеллигенции. Во-первых, она отчасти возродила народничество, которое в форме эсерства фактически стало левым флангом прогрессивно-буржуазных кругов. Значительная же часть передовой интеллигенции, ориентировавшейся на рабочий класс, создала социал-демократическую партию и периферию вокруг нее.

В это время и выступил Максим Горький.

Литературный аккорд, который взял и постепенно стал разрабатывать Горький, был сложен. Не напрасно Алексей Максимович Пешков назвал себя Максимом Горьким. По его собственной оценке, аккорд, который он взял, тема, которую он избрал, была темой горько-минорной, не лишенной раздирающего диссонанса. Быть может, он был немножко удивлен, когда толпа закричала: «Какой ты горький?.. Ты — светлый, ты радостный, ты солнечный, ты дерзновенный!» — и понесла его на своих плечах.

Действительно, такая радостность, солнечность и дерзновенность в Горьком были. Но они составляют как бы вторую мелодию, в сущности, не менее ярко выраженную, чем мелодия протеста, гнева, скорби. Эта вторая мелодия была подхвачена общественной жаждой радостного и бодрящего слова. К тому же надо указать на то, что основная или, вернее, доминирующая скорбная мелодия отнюдь не имела в себе никаких черт привычного для восьмидесятых годов пассивного пессимизма.

Напротив, она сама звучала призывом и была полна активности.

Первоначально Горький выступил как романтик.

Что за социальный тип представлял собою Максим Горький? Это был тип интеллигента из народа, талантливый самоучка. Этим самоучкам из народа, естественно, присуща любовь к ярким краскам и блесткам, к мелодраме, повышению голоса. Отметим уже здесь, что этому же слою свойственна также большая масса непосредственных, из самой жизни вынесенных наблюдений. Интеллигент-самоучка большею частью — перекати-поле, человек, прошедший множество более или менее низко стоящих общественных положений. Отсюда — большое богатство наблюдений, широта, свежесть, новизна опыта, новизна по сравнению с коренным культурным интеллигентом.

Горький среди русских культурных интеллигентов того времени, с их пристрастием к утонченности, с их нюансами в области символизма или нового Парнаса, с их изысканностью, хотя и претендующей на манерный титанизм, иногда является как бы «варваром». В Горьком сплетаются многообразно и в высшей степени интересно начала романтики и реализма. Вначале Горький писал свои картины суриком, ультрамарином, с большим количеством позолоты, но эта гамма красок, эти примитивы, старухи Изергиль, ханы с их сыновьями, красавцы-цыгане и т. п. — все это, во всяком случае, было ярко и непривычно в сумерках, унаследованных от восьмидесятых годов. И, конечно, только общее пробуждение к жизни, наступившее с девятидесятыми годами и вызванное прежде всего появлением пролетариата как общественной силы, делало, так сказать, социально мыслимым и факт появления таких глубоко красочных, чересчур эффектных литературных композиций и факт напряженного внимания к ним.

Вот тут-то надо отметить еще два оттенка этого первого романтически-мажорного Горького. Во- первых, благодаря своему огромному таланту, Горький первого периода умел внести в свою романтическую манеру какой-то своеобразный вкус, что делало его произведения привлекательными, импозантными, а во- вторых, реализм его и тут помог ему. Никакие ханы с их сыновьями, конечно, не могли доставить ему славы, — слава пришла к нему с «Челкашом», то есть ультраромантическим рассказом, насыщенным, однако, старыми и новыми реалистическими наблюдениями.

Тип «босяка» пока является только как живописное пятно, как острый романтический силуэт, как видение хищной птицы. Если вся поэзия бродяжничества и законченного анархо-индивидуализма была как нельзя более подходящей для красочной романтики Горького, а к тому же одновременно давала точку применения горьковскому реализму, то вместе с тем казалось, что здесь есть какая-то глубокая правда, что Горький открыл «новый тип», которого явился первым бытописателем.

Подумайте, как должны были его принять! С одной стороны — босяк, как мажорный и в то же время вольный человек, с презрением глядящий на запутанную сеть обывательской интеллигенции, а с другой стороны — размах для романтической зарисовки природы, возможность блеснуть тем или другим тонко подслушанным крепким словом, острейшим афоризмом, на которые Горький всегда был мастером. Вот это была та музыка, которую слушали все и которая должна была сделать непонятным, почему же такой веселый и бодрый писатель называет себя Горьким.

Между тем за фасадом этого периода творчества крылось почти истекающее кровью сердце, чрезвычайно мягкое, раздираемое противоречиями.

Главнейшим противоречием была именно полярность Горького, романтика-обманщика, старающегося утешить людей, силой своего романтизма представить жизнь прекрасной, и Горького-реалиста, в котором жило множество скорбных наблюдений, отчаянных личных переживаний, Горького-реалиста, который дал себе аннибалову клятву4 рассказать общественным верхам, куда он получил доступ благодаря своему таланту, настоящую, бесконечно большую и горькую правду о жизни как она есть, как видят ее те низы, откуда он пришел.

Горький сам уже довольно рано осознал в себе эти противоречия и дал необыкновенно глубоко заглянуть в свое сердце сказкой «О чиже, который лгал, и о дятле — любителе истины».

Читатель помнит этот рассказик-басню. Действие происходит среди птиц. Чиж, замечая унылое настроение птиц и их серый быт, распевает им о необыкновенно счастливой стране, о птичьем рае, который находится где-то за холмами и лесами. Птицы радостно слушают, их птичьи сердца переполняются радугами. Но дятел, который любит только истину, изобличает чижа во лжи. Он бывал в этих местах за холмами и лесами, там совершенно то же самое, что и здесь. Чижу стыдно, что его изобличили, и он виновато бормочет, что если он лгал, то только для того, чтобы порадовать птиц.

Эта тема чрезвычайно родная Горькому, он к ней возвращается много раз, между прочим и в «разговорах с чертом»5.

Здесь Горький высказал вполне осознанную им внутреннюю боль, происходившую от противоречия двух живших в нем начал. С одной стороны, он был романтик, он носил в своей душе рай; ярко-красочный, смеющийся, страстный и счастливый рай этот тем более сверкал своими самоцветами, чем серее казалась

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату