Другой, более законченный бельгийский писатель, — Верхарн. Это в высокой степени замечательный поэт. В самый первый период он был жизнерадостным юношей. Фламандцы — чрезвычайно полнокровная, полносочная человеческая порода, это — полусеверяне, отвоевавшие свой мир у моря, мореходы, путешественники. Им всегда свойственна была энергичная, яркая жизнь. Я вам рассказывал о голландских реалистах — им можно противопоставить фламандцев. Это — те же голландцы, люди того же племени, но только они жили в той части страны, где было больше Городов, где католицизм развернулся в красивый культ, где религии нужны были большие картины, где жили пошикарнее, не в том кальвинистском, протестантском окружении, которое я обрисовал вам. Поэтому здесь тот же самый буржуазный реализм развернулся иначе, Величайшим живописцем Фламандии в XVII веке, во время ее расцвета, был Рубенс. О нем Гейне сказал, что этот фламандский гений поднялся к самому солнцу, хотя к ногам его было привязано сто пудов голландского сыра14. Именно такой он и был. На его картинах вы видите нагромождение толстых тел. Мужчины — мускулистые, темно-красного цвета, а женщины — налитые бело-розовым жиром, но вместе с тем с великолепными шелковыми волосами, с чувственными губами. Тут и бархат, и металл, и животные, и растения. Все, что угодно, переплетено в гирлянды, и переплетено с волшебным умением. Самая фактура такая, что каждая вещь кажется более реальной, чем в действительности. Если кисть сочного винограда, то у вас слюнки текут; если блестящее серебро, то кажется, что оно ослепляет. Все, что ни пишет Рубенс, выходит крепко, сочно. Все люди как бы накануне апоплексии, — до такой степени жирны, полнокровны. В них столько бьется этого бытия, плоти, что они кажутся почти чудовищными, и перед ними как-то робеешь. По сравнению с итальянской живописью, изнеженной.
но гармоничной, это люди чересчур жирные, чересчур тяжкие, чересчур плотские; но Рубенс в этой области плотской нашел какую-то своеобразную красоту, где он — неподражаемый мастер.
И ученики его брались за такого же рода задачи. Иордане писал, например, пьяные компании, писал с необузданной веселостью: вечно какие-то гуляки, которые пьют, орут песни, кругом навалены всякие яства и идет оргия. Другой ученик, Снейдерс, писал рыбу и дичь. Он написал этой морской рыбы колоссальное количество. Тут целые груды всевозможной живой снеди, трепещущих чешуи, отливающих всеми красками рыб. Вот сколько живых существ принесло вам море для того, чтобы вы поели вкусно, друзья мои! Вот вам дар природы!
В Верхарне в XIX веке проснулись эти отдаленные фламандские предки. Первые его стихотворения были в рубенсовском духе15. Вдруг такая линия в человеке XIX века, надорванном интеллигенте, связанном с Францией! Его самого такое влияние испугало: это же по-идиотски тупо, это бычачий идеал, это недостойно человека! И он ринулся в противоположную сторону, стал писать о монастырях, о самобичевании16, о постах, о каких-то ужасно замысловатых, утонченно-мистических, сгорающих внутренним огнем монахах и т. д. Но ненадолго задержался он на этой внешней католической стадии. Его больное сердце гнало его вперед и догнало до ужасного пессимизма. Один из интереснейших периодов — это третий его период, во время которого он был крайним пессимистом17. Он описывает деревню. Во Фландрии природа довольно тяжкая — дожди, бури, вечно нависшие тучи, и горят странные зори, яркие, как костры вселенские. Он отсюда черпал свои краски. При развитии городов разрушалась деревня. Крестьяне тянулись к городу, покидая селения, деревня опустела. Больная, разоренная деревня, продырявленные крыши, зияющие двери, вереницы людей, идущих на заработки неизвестно куда, — все это великолепно подходило к верхарновскому тону. Он брал здесь краски, чтобы рисовать внутреннюю тоску, внутреннее разочарование. Он говорит сам, что дошел до границы сумасшествия. Он не был человеком вроде Бодлера или Верлена, которые могли в своем кабинете изливать свою тоску и превращать ее в красивые вещи. Он был настолько страстной натурой, что покончил бы с собой от того бездорожья, которое другие превращали в красоту и на этом успокаивались.
Он пошел мысленно за вереницами крестьян, идущих из деревни в этот город-спрут. Сначала его поразили огромные фабрики и заводы, которые перемалывали всякого попадающего туда человека, эти банкиры и фабриканты — новые господа мира, которые из всех выжимают золото, посылают корабли за океан, опутывают золотой сетью своих клиентов, высасывают соки из деревни. Ему сначала показалось, что город — это спрут, страшное чудовище, севшее кошмаром на грудь земную и во все стороны разбросавшее свои кровавые щупальца. Он стал присматриваться дальше и увидел, какая энергия в этом городе, какая мощь, какую власть над природой благодаря науке получают люди, как выпрямляется там человек в бунте18. И тут появилось его величайшее стихотворение, которое многие из вас знают, так как оно переведено на русский язык. Это стихотворение — «Мятеж» — изображает схему грядущей социальной революции. В нем с необыкновенной яркостью, какая только могла существовать в то время, изображается революция. Изображается набат, какие-то разбитые циферблаты часов, словно сокрушено самое время; какие-то бегущие люди, которые одержимы страстью разрушения; они не знают, что из этого выйдет, но в них горит пламя мести за попранное человеческое достоинство, оно вышло из берегов, и зарево пожаров гуляет по улицам огромного города.
Так что и культурную силу города и таящуюся в нем революцию — все это Верхарн постиг в этот свой период при переходе от пессимизма к оптимизму. В последних, вернее, предпоследних своих книгах он говорит о великих сокровищах науки, о том, что человечество сможет сделать, когда наука будет служить братству всех племен, соединенных в один союз. И эти его стихотворения, в которых так много влюбленности в человечество, являются лучшим, что до сих пор имеет социалистическая поэзия. Я не могу сказать, чтобы это была сознательно марксистская поэзия, но это — самое лучшее, что мы до сих пор имеем в смысле золотых песен о будущности человечества, об отваге, о надежде, о том, что в нас так много хорошего и сильного, чего, может быть, мы сами не сознаем, о том, что мы можем быть необъятно богатыми. Верхарн в то время был определенно антирелигиозен, определенно антипатриотичен и, конечно, насквозь антибуржуазен.
Но и его хватила по голове война. Когда его Бельгия была растерзана, он смутился. Когда Ромен Роллан, который остался верным интернациональной интеллигенции, призывал Верхарна опомниться, понять, что все одинаково виноваты, что идет борьба империалистических чудовищ между собою, что нельзя быть патриотом только своего отечества, то Верхарн не мог пойти за такой мыслью Роллана и говорил: «Если бы вы были бельгийцем, если бы вы страдали, как я, если бы вы видели истекающие кровью родные города, вы не могли бы говорить так. Не требуйте этого от меня, Ромен Роллан. Я не могу сейчас этого».
И он написал несколько вещей в патриотическом духе19, которые недостойны прежнего Верхарна. Так случилось с Метерлинком, так случилось и с Верхарном. Социал-патриотизм в Бельгии был сильнее, чем в других странах, и от него труднее было освободиться.
Незадолго до смерти Верхарн стал выпрямляться, а если б дожил до Версальского мира, я не сомневаюсь ни на минуту, он признал бы заблуждением свой патриотизм и вернулся бы на прежний путь. Он погиб — был раздавлен поездом — сравнительно немолодой, но в расцвете сил. Случилось это совершенно внезапно, и все решительно, как его друзья, так и его враги, были потрясены его смертью, и те, которые ожидали от него дальнейшего патриотизма и думали на этом выиграть, и мы, ожидавшие, что наш великий поэт выпрямится и вернется к нам. Все были потрясены, потому что нет сомнения, что Эмиль Верхарн был самым стойким, самым мужественным, самым ширококультурным поэтом того времени. И сейчас его влияние огромно. Например, лучшая часть Брюсова, то, что в Брюсове для нас ценно, идет прямо от Верхарна, в то время как многое из того, что в Брюсове не ценно и не нужно нам, идет от французских символистов. Маяковский утверждает, что он никогда не читал Верхарна20, может быть, такие вещи передаются по воздуху, порождаются сходными социальными причинами, но нельзя отрицать того, что лучшее в Маяковском, его социальные мотивы, его протестующие мотивы и очень многое в самом полнозвучном ритме и конструкции его стихов похоже на Верхарна. На пролетарскую поэзию он оказал огромное влияние. Русские поэты много потратили сил, чтобы хорошо перевести Верхарна. Я очень рекомендую читать его. Верхарн — не совсем пролетарский, он стоит на границе, но это самый близкий к нам из великих поэтов Запада.
Буржуазия начала выходить из тисков символизма, вступая в период империализма.
Кто жил тогда в Европе (а я жил в то время там), мог с удивлением наблюдать, как быстро преображались в кряжистых спортсменов вялые некогда интеллигенты и молодые буржуа. Странные