В чем же видит злосчастный Гаузенштейн утешение? О, ужас, ужас, ужас! Он, который недавно был другом футуристов, заявляет: «Спасение только в стариках». Но заметьте, это не значит, что он призывает учиться технике и некоторым художественным приемам, некоторым психологическим сторонам творчества у стариков. Нет, он их рассматривает просто как достопочтенные мумии. Есть Бах, Глюк, и выше всех Моцарт, есть Грюневальд, Менцель, есть Библия и «Дон Кихот» и т. д., словом, попросту, были когда-то люди, которые могли писать кистью и пером, а нам, безнадежным эпигонам, куда уж! Прекратив всякое творчество, сядем у ног великих покойников и будем наслаждаться запахами прошлого.
Порвав с поколением последних годов, Гаузенштейн обрушивается в глубокую реакцию. «Оставьте нам природу и бога! — кричит он, — мы обойдемся как-нибудь без искусства, но не отнимайте у нас красоты земли и неба». Вот до чего дошел бедный человек. Растерявшимися глазами оглядывая горизонт, он заявляет даже, что, быть может, спасение придет от переселения народов с Востока на Запад.
Бия себя в грудь, он восклицает: «Благо тем, которые думают, что у них есть откровение. Мы можем быть при них лишь удивленными гостями из-за забора». Вот это, наконец, самые настоящие слова. Пускай удивленный гость из-за забора смотрит, но только не мешает тем, кто имеет
Но пусть не подумает читатель, что Гаузенштейн, таким образом, становится нам бесполезным. Я думаю, что Гаузенштейну очень легко будет выйти из своего нынешнего маразма. Я уже сказал, что почти со всеми его положениями я согласен. Я сказал, что с глубоким удовлетворением читал всю критическую часть, им написанную, ибо он метко попадает в самое больное место нового искусства, и это может быть только полезным. Печально, конечно, что меньшевизм политический повлек за собою для него такое безотрадное настроение. Но в самой последней главе книги опять слышатся более бодрые ноты и раздаются прекрасные мысли, к которым приучил нас этот острый и элегантный мыслитель. «Неужели полезно доказывать времени, что оно пришло к нулю?» — спрашивает Гаузенштейн и отвечает: «Нужно и полезно, ибо весь мир искусства отравлен сейчас борьбой программ против программ».
Как это верно! Вряд ли кто-либо другой испытывает всю верность этой идеи в такой мере, как я. Мне лично приходится сейчас непосредственно разбираться в распрях художников по поводу конструкции и программ
Да, искусство отравлено умничанием, отравлено теориями, традиционными и рутинными, новаторскими и сумасбродными. Художники страшно мало работают в области изобразительных искусств. Уже десять лет, как нам ничего крупного не дают, но разговаривают и спорят до ужаса и буквально отравляют самих себя, свою работу и воздух, которым дышат, взаимной ненавистью. Если Гаузенштейн констатирует это для всей Европы, то ничего нет удивительного, что мы страдаем такой же болезнью.
Гаузенштейн говорит: «Кто хочет служить искусству, пусть отойдет от искусства и уйдет в жизнь». Я с глубоким удовольствием слушал замечания народного артиста Касаткина во время дискуссии, о которой я говорил, когда этот старый художник-реалист, но вместе с тем помолодевший от революции общественник доказывал глубокую важность охвата всей жизни студента современной общественностью и указывал, какие к этому ведут пути34. Но разве же не прав Гаузенштейн, когда он говорит: «Дело идет теперь о том, чтобы вправить саму вывихнутую жизнь». Это тридцать раз правильно. Если молодой художник спрашивал бы меня, что нужно для того, чтобы из него вышел хороший мастер, я бы, в отличие от академистов, сказал ему: «Окунись в жизнь, будь революционером, поработай пару лет на агитационной работе, в казарме или в деревне, поброди по великой, новой, взбаламученной России, возьмись за какую-нибудь рискованную работу, дай тому общественному пламени, которое сейчас гуляет по жилам твоей родины, обжечь твое сердце, и потом берись за карандаш, кисть или даже за перо». Я прекрасно знаю, что и это еще не есть окончательный рецепт. Вот возьмите, например, серапионовцев. С каким самохвальством козыряют они своими невероятно авантюристическими биографиями. Кажется, где они не были, сквозь какие трубы не прошли, а между тем тут же с бессознательно-идиотской улыбкой они заявляют, что не разбираются, где в политике правая, где левая сторона35. Стало быть, можно даже пройти сквозь строй жизни и все-таки остаться обывателем и даже вообразить, что если ты представляешь собой обывателя, одаренного изобразительным талантом, то ты становишься выше творцов новой жизни, выше политики. Поэтому то соприкосновение с жизнью, которое кажется мне столь важным и к которому зовет и Гаузенштейн, вдумчивый и страдальческий наблюдатель жизни искусства, должно заключаться не в простом авантюризме, а в совершенно ясной и четкой политической линии. Иногда молодые художники говорят мне: «Как, вы хотите, чтобы мы приняли на веру коммунизм? Мы его еще не прочувствовали. Мы еще не убеждены…» Я мог бы ответить на это: «Ну, что же. Вы убедитесь тогда, когда начнете работать под его знаменем. Почему вы готовы принять на веру всякую ерунду, которую проповедует любой мелкий журнал со своей колокольни, а гигантский голос времени, который вам вещает о страшном мировом сдвиге, идущем под красным знаменем, — на веру принять не хотите? Примите его на веру, и в эту работу, о которой я говорил только что, окунитесь именно как коммунисты, партийные или пока остающиеся за пределами партии, это уже более или менее все равно».
Можно ли читать без удовольствия заявление того самого Гаузенштейна, о формализме которого мне пришлось столько писать в первой части этой статьи: «Всякий разговор о форме — суета, реальность вся лежит в содержании. В искусстве форма есть простая функция содержания, в ином случае она есть только сияние вокруг нуля. Высшее достижение последнего поколения оказалось хламом именно потому, что оно шло вне принудительной власти содержания. Художник находит себя только там, где, формулируя или творя, он служит некоторой обязующей его цели. О, не будьте художниками, не будьте поэтами, меньше всего будьте эстетами, но будьте слугами грядущей мысли, грядущего порядка жизни». Не правда ли, как хорошо? Не правда ли, я не ошибаюсь, когда говорю, что этот человек, у которого на носу пока надеты очки меньшевизма и который поэтому недооценивает поднимающуюся на небе зарю, не безнадежен?
«Форма, — говорит он, — совершенна там, где она, так сказать, растительно удачна, едва сознает себя и едва-едва дает знать о себе другим».
Браво! Когда видишь человека, стоявшего на противоположном полюсе, и человека калибра Гаузенштейна, который приходит к таким мыслям, многократно мною высказывавшимся, как и другими товарищами-коммунистами… то, конечно, лишний раз убедишься в том, что здоровая мысль и здоровое сердце вопреки всему должны прийти к этим положениям.
«Если историк искусства не может уже сказать ничего важного, то пусть он уступит место пророку, философу, пионеру духа, — продолжает Гаузенштейн, — человеку, способному наполнить сердце действительной субстанцией! Хором бросаем мы призыв на тот берег перевозчику, и пусть призыв этот победит шум волн».
Быть может, Гаузенштейну перевозчик этот рисуется еще неясно. Ведь перевозчик ждет у берега. Этот перевозчик — Коминтерн. Но Гаузенштейну кажется, что он слишком прост и плоско политичен. Это значит, что в Гаузенштейне еще слишком сидит эстет, что в нем еще слишком много историка искусства, слишком мало социального пророка. Но в нем есть, однако, и этот второй элемент. В этом его спасение, и в этом его особенная общественная ценность.
Ленин и искусство*