дворянства требовался теперь чин полковника.
Во второй половине жизни он осуществил другой план - и все отыграл, сам удивляясь:
Ничего не жалея, не брезгуя ничем, Фет разменивал жизнь на ассигнации мстительного тщеславия.
Все сбылось. Фета похоронили в раззолоченном камергерском мундире, а на могильном камне написали: 'Афанасий Афанасьевич Шеншин'.
Формула личного стиля повторяет, хотя и другими символами, формулу судьбы. Вот человек, который стыдился своей участи, отворачивался от зеркал. В мемуарах тщательно переиначил важнейшие факты. И вот его стихи: в них герой невидим. Безоглядная, болезненная искренность вся уходит в игру иносказаний, чувство обозначено почти всегда лишь инверсией. Стихи как бы проговариваются о какой-то печальной тайне нарочито, чтобы утаить унизительную.
И разве не отражается жизнь Фета в мещанской роскоши его словаря, в нервной рефлексии, разъедающей образ, в механической мелодии, прерываемой рыданьями?
Но как тихо становится в поэзии Фета, когда из хаоса душераздирающих диссонансов вдруг взойдет строка невозможной, неизъяснимой прелести:
Современники долго считали эту поэзию чересчур мудреной, затем утвердились в мнении, что она попросту глупа. Когда страсти утихли, история литературы отвела Фету боковое место во втором ряду, не слишком вникая в его помраченную общественную репутацию.
А потом и сомнительное происхождение данного приверженца так называемого искусства для искусства было принято во внимание. Как обстоятельство неблагоприличное, несколько и отягчающее. Наихудшие опасения Фета оправдались; но зато его биография поступила под охрану государства.
... Марья Петровна рассказала Полонскому - стало быть, рассказывала всем, - что ее муж умер от бронхита:
Какая мирная кончина, верно? Истинно христианская. Как трогательно прощался, и руку целовал перед получасовой разлукой, не предчувствуя, что навеки... Странен немножко доктор: по ночам неотлучно дежурит, а назначить постельный режим не решается. Но, может быть, при бронхите так и нужно или считалось в 1892 году, что нужно? Тем более что и днем больной не оставался без присмотра, спасибо этой Екатерине Владимировне (сиделка? секретарша?). Только что же она так оплошала, и прочие домашние с нею вместе: старику стало дурно, и хоть бы кто догадался помочь. Целые пять минут человек умирает на каком-то дурацком стуле, и никому в голову не приходит подхватить его, уложить на диван, подать воды. Наверное, не было там дивана, в этой столовой. Кстати: в столовую Фет перешел зачем? Вздумал перекусить, не дожидаясь Марьи Петровны? Но как же Софья Андреевна Толстая сообщала Страхову - и, конечно, со слов той же Марьи Петровны, - что Фет последние шесть дней не принимал пищи? А впрочем, мало ли какие бывают предсмертные причуды, и не все ли равно?
Екатерина Владимировна Федорова, вышеупомянутая секретарша, замуж вышла, причем за господина по фамилии Кудрявцев, и это, в сущности, все, что о ней известно. Однако сохранилась чья-то запись ее устного рассказа о роковом дне:
Согласитесь, что это странно.
Самоубийца диктует секретарю предсмертную записку! Между тем кое-кто этот 'лист обыкновенной бумаги невысокого качества' видел собственными глазами. По свидетельству Б. Садовского, почерк самого Фета ясен и определенно тверд.
Все это молча, в полной тишине? Они друг на друга не глядят и не произносят ни слова?
Вот оно как.
Здесь нет - и нам никогда ни за что не узнать - главного. Изъята вся прямая речь от росчерка 'Фет' до возгласа 'черт!'. Благодаря этому смысл событий ускользает от чужих глаз, и драма представляется клинической картиной. Женщины солгали непохоже и по разным причинам, но Фета не выдали.
Иное дело стихи - вот хоть бы и эти: 'На качелях'. Фету семьдесят лет от роду и два - до кончины.