леса. И если бы его спросили в ту минуту, на что он надеется, то он бы не ответил. Просто пытался установить хоть какую-нибудь зависимость между сложившейся ситуацией, недалеким лесом и беспрестанно бившейся в голове мыслью: «А может быть…» Рядом падали сраженные пулями и осколками люди, горела земля, разрывы снарядов черными вспышками закрывали тоже, казалось, почерневшее небо.
Еланин забежал в окоп, упал на колени, вытащив из кармана горсть патронов, принялся по одному засовывать их в револьвер, прокручивая барабан. Около него, присев на корточках и отбросив в сторону пистолет, срывал с рукава красные нашивки и звезды полковой комиссар. Неожиданно за бруствером грохнул взрыв, закрыв небо над окопом мгновенно вздыбившейся землей. Когда Еланин стряхнул с себя обвалившуюся со стенок глину, то увидел комиссара, лежавшего в траншее и прижимающего ладонь к разорванным на бедре черным галифе. Сквозь пальцы сочилась кровь. Комиссар посмотрел на Еланина, и вдруг лицо его преобразилось. Выражавшее минуту назад одну лишь боль, сейчас на нем можно было прочесть тревогу и страх. Комиссар поднял палец, замер, и глаза его округлились. Кругом стояла тишина. Еланин прислушался и внезапно услыхал где-то за поворотом траншеи немецкую речь! Она приближалась, позвякивая оружием, нарастая каждую секунду. Комиссар заерзал на дне окопа, схватил валявшийся в пыли пистолет, щелкнул предохранителем, но, подняв пистолет до уровня глаз, отшвырнул в сторону и принялся лихорадочно выбрасывать все у себя из карманов гимнастерки. И тут Еланин понял, что комиссар очень хочет жить, неважно как, но только жить, жить… И чем ближе звучала немецкая речь, чем быстрее рвал комиссар свои документы, тем сильнее становилась уверенность Еланина в том, что он должен это сделать и он не должен отступить. Подполковник взвел курок, приставил к виску дуло пистолета. На мгновение он задумался, смотря в одну точку перед собой, и уже был готов нажать на спуск, как разорвалась в траншее граната. В ответ взахлеб застрочили куда-то немецкие автоматы, и вдруг перекрыла их частая дробь нашего и гулкие винтовочные выстрелы. В окоп, между Еланиным и комиссаром, свалился с бруствера мертвый немец. С другой стороны, сжимая окровавленные руки на животе, съехал по стенке траншеи на дно красноармеец и, поглядев на Еланина с дикой улыбкой умирающего, закрыл глаза. В ту же секунду из-за поворота в окоп заскочил старший лейтенант с автоматом в руках. Он взглянул на подполковника, покосился на приподнявшегося на локте комиссара и отрывисто проговорил:
— Уходим!
Двое красноармейцев подхватили под руки комиссара, вытащили из траншеи. Остальные за ними, за ними и Еланин… Бежали к лесу, бежали, задыхаясь, спотыкаясь и падая, и снова поднимались и бежали. Немцы открыли по беглецам огонь. Еланин не оглядывался, делая метровые скачки то вправо, то влево, слышал, как рядом свистят пули. Вот кто-то упал, кричит о помощи. Останавливаться нельзя, нельзя даже оглянуться — иначе смерть…
Из двадцати человек до леса добежали только девять. И сразу же, не делая ни минуты роздыха, через кустарник ринулись в бурелом, руками и ногами прокладывая себе дорогу, думая лишь об одном: уйти как можно дальше. Пришли в себя только на другой опушке леса. Повалились на траву и лежали так, раскинув руки, минут десять, отдыхали. Потом сориентировались на местности: выяснилось, бежали на юго-запад. Взяли севернее, вышли из леса, пересекли поле, миновали рощу, переправились через какую-то речку, снова вошли в лес.
15
…Старший лейтенант оказался командиром роты во втором батальоне. Еланин видел его несколько раз, еще до войны, на полевых учениях, но фамилии не запомнил. Еще там, в лесу, когда все отдыхали после сумасшедшей беготни, старший лейтенант подошел к Еланину и, вскинув руку к козырьку фуражки, коротко представился: «Тищенко». Теперь подполковник был обязан этому Тищенко жизнью, иначе никак не назовешь. Ведь не подоспей старший лейтенант со своими солдатами, пусть даже и совершенно случайно, к тому окопу, пустил бы Еланин себе пулю в лоб, и на том бы все и закончилось. А сейчас они идут по лесу, и есть реальная возможность добраться до своих. И они шли, шли долго, пытаясь достигнуть все удалявшейся и удалявшейся на восток линии фронта. За это время Еланин настолько запомнил лица восьмерых своих спутников, с которыми ему пришлось столько вынести и перетерпеть, так прочно врезались в память эти лица, что он вряд ли смог бы забыть их когда-нибудь в своей жизни.
И они вышли. Все девять. Лишь полк в количестве двух тысяч человек не вышел… И сейчас, глядя на Тищенко, Еланин вспоминал именно ту июньскую трагедию, происшедшую с ним и его полком, да и не только с ними одними. Вспоминал, потому что видел перед собой это лицо — одного из своих спутников в том страшном пути; вспоминал, потому что подобное вычеркнуть из памяти невозможно. И мысленно вставали перед глазами лица тех, остальных, служившие живым напоминанием трагедии и в то же время символом решимости и веры.
Но то были воспоминания хотя и самые страшные, но дела дней вчерашних. Сейчас же надо думать о сегодня и завтра, думать и действовать во имя их. Вместе с Тищенко подошел подполковник к столу, расстелил на нем карту. И работал с капитаном ровно столько, сколько того требовало дело, уточняя, спрашивая, отвечая на вопросы и отдавая распоряжения. Лишь через час, когда комбат ушел, вернулись к Елагину захлестнувшие его после доклада в штабе мысли, болью отозвались в сердце, подкатили комом к горлу.
И тут же, как продолжение трагедии, возник перед ним Особый отдел Западного фронта. Маленькая комнатка с заклеенными крест-накрест бумагой стеклами, капитан в малиновых петлицах за письменным столом. Смутное чувство беспокойства пришло к Еланину не сразу. Сперва было удивление. Убедившись в каверзном характере задаваемых капитаном вопросов, Еланин долго не мог понять — зачем? С какой целью тот пытается все время на чем-то подловить его, в чем-то обличить. А когда понял, что разговор сводится не к выяснению истины, а к доказательству вины, пришло возмущение. И он прямо, с раздражением спросил капитана, какую задачу он ставит перед собой: разобраться ли во всем или же сделать из него, Еланина, предателя и труса.
— А кем вы сами себя считаете? — прищурясь, глядя на Еланина, спросил капитан.
И вдруг, грохнув кулаком по столу, сорвался на крик:
— Кто вы такой, когда бросили свои позиции южнее Гродно и без приказа отошли во время боя?! Как вас еще можно назвать, кроме предателя и труса, когда вы оголили фланг и способствовали разгрому дивизии? Кстати, не вы один… А? Отвечайте!
При таких словах Еланин чуть не задохнулся от гнева и возмущения. Лишь чудовищным усилием воли сдержал он себя и, сглотнув слюну и сжав зубы, заговорил:
— Хорошо, я вам отвечу. Вам должно быть известно, что приказ я получил от командира дивизии. И позиции я не бросил, а отступил на заранее подготовленные, и после этого целый день держался на этом, как вы изволили выразиться, оголенном фланге!
— Но вы все же отступили! — настаивал капитан.
— А что прикажете мне делать, когда утеряна связь, когда рядом нет никаких частей, а немцы прут танками; а у меня их остановить средств нет. А я все-таки отступал, а не бежал, как некоторые. И в том, что никаких других приказов ни от кого не было, моей вины нет!
— Ладно, — усмехаясь одними губами, сказал капитан. — А объясните мне, пожалуйста, как это вы полк свой бросили?
— Бросил?! Я не бросил. Тогда на шоссе такое творилось, что… — Еланин покачал головой, не имея возможности даже подобрать наиболее красноречивых слов.
— Что вы струсили, — охотно подсказал капитан.
— Неправда! Мы организовали круговую оборону и держались, до последнего человека держались.
— А вас каким считать? — укоризненно качая головой, с искоркой насмешки в глазах и уверенностью в своей правоте, спросил капитан.
— По-вашему, я виноват в том, что остался жив? — тихо, с расстановкой произнес Еланин.
— Вы виноваты в том, что погиб вверенный вам полк, — сурово проговорил капитан.
— В таком случае, кого же винить в гибели десятков таких полков? Лишь их командиров? Я, значит,