третий день моего пребывания вбегает после завтрака военврач, очень суетится, командует, чтобы все улеглись на свои места. Мы, значит, все ходячие, сразу по койкам. В чем, думаем, дело? Военврач нам тогда и объясняет: прибыл сюда ни больше ни меньше, а какой-то генерал и что желает этот генерал поглядеть, в каких условиях находятся раненые, и не исключено будто бы, что будет этот генерал особо отличившимся вручать правительственные награды. Ладно, мы лежим. Кто потяжелей — крепится, кто полегче, наоборот, мучеников из себя строят, и тоже как будто терпят. Я на себя несчастный вид напустил, одеяло до подбородка натянул, не шевелюсь, жду. Входит генерал. Роста огромадного, усищи с подбородка свисают. Глазами во все стороны как зыркнет и басом на всю палатку: «Здравствуйте, товарищи раненые!» Мы ему так слабо, вразнобой отвечаем… Побыл он у нас, с военврачом поговорил, у кой-кого спросил, где и как ранен был. Доходит очередь до меня. А генерал соседу моему действительно орден вручил. И еще нескольким. Подходит, значит, ко мне: «А вы, товарищ солдат, при каких обстоятельствах ранены были?» Я ему отвечаю: «Ловили с напарником изменника родины, да и обернулось дело для меня боком». — «Ну как, поймали? — спрашивает генерал. — Дезертира-то?» — «Нет, — говорю, — убежал». Генерал смеется. Спросил меня, с какой я части, имя, фамилию. Даже про довоенное мое деревенское житье-бытье немного расспросил. Хороший, душевный генерал. Да потом вдруг достает коробочку и вынимает эту медаль. «За проявленное мужество при исполнении воинского долга», — говорит. Серьезно говорит. Ну, я вижу, дело-то не шутейное. Поблагодарил его, он со мной за руку попрощался, пожелал всем скорейшего выздоровления и ушел. На следующий день меня выписали. Вместе с той медалью.
И не успел Лучинков договорить последних слов, как лицо его вновь расплылось в счастливой, добродушной улыбке. Все, и Золин одним из первых, тут же стали поздравлять орденоносца, хлопая по плечу и называя молодцом и героем, хотя никто так толком и не понял, в чем состоял его подвиг. Но радость была всеобщая. Один лишь Синченко оставался мрачен и со странным блеском в глазах смотрел на происходящее, не говоря ни слова.
— Да хватит тебе дуться, Иван, — подходя к Синченко и дружески легонько ударяя его кулаком в грудь, произнес Золин. И, думая, что причиной такого состояния его товарища является неприятное впечатление, оставленное разговором с Дроздом о распроклятом сундуке, попытался его успокоить. — Да забудь ты о шмотье фрицевском. Понимаю, всем обидно, но не до такой же степени. И об этом придурке- сержанте не беспокойся — ничего он тебе не сделает. У парня радость, — Золин кивнул на Лучинкова, — а ты…
— Радость, — машинально повторил Синченко, неестественно усмехаясь, и, тут же вновь нахмурившись, покачал головой: — Сундук-то я уже давно из башки выбросил. И об этом кретине не стану беспокоиться. — Иван внимательно посмотрел в глаза Золину. — Нет, тут другое. Я вот только тебе сказать не могу.
Золин молча отошел в сторону. Вскоре чувство восхищения Лучинковым мало-помалу уступило место обычным будничным разговорам и занятиям, и солдаты, разойдясь по своим местам, стали каждый заниматься своим делом.
Лучинков подошел к продолжавшему стоять в задумчивости Синченко.
— А старшина говорил, что медаль получить тяжело, — чуть улыбнулся он и, трогая того за плечо, спросил: — Ну ты чего, Иван?
Синченко молчал.
— Слушай! — спохватившись, как будто забыл (он действительно забыл) и в то же время чтобы поддержать разговор, спросил Лучинков. — А где старшина? Я, понимаешь ли, брал у него зажигалочку… Эх, чудо! — не удержался Лучинков от восхищенной реплики по поводу зажигалочки… — Так надо отдать. Брал на один день, а тут ранение, санчасть… В общем, неудобно получается. Где Кутейкин?
Синченко не торопился с ответом. Некоторое время он о чем-то размышлял и вдруг, будто озаренный важной мыслью, с каким-то нечеловеческим оживлением повернулся к Лучинкову, посмотрев на него в упор своим ледяным взглядом:
— Где, говоришь, Кутейкин? Пойдем…
Они вышли из землянки, на мгновение задержавшись у порога.
Над горизонтом разливалось зарево заката. Небо на западе сверкало багряными отблесками, и было видно, как в их свете там, впереди, на противоположном берегу реки, около небольшого, в три двора хуторка, расположившегося в нескольких стах метрах за сожженным мостом, четко вырисовывались очертания возвышавшихся над соломенными крышами домов деревьев. Издали казалось, что деревья в сравнении с хатами еще больше, чем есть на самом деле, и от этого создавалось впечатление какой-то огромной беспредельности мира. Последний луч солнца тонул в медленном течении реки, отражаясь и блистая в нем чарующим душу окрашенным в сочетания нежных тонов изломом, который можно увидеть лишь при редкостном по красоте закате. Стена леса, днем представлявшая собой единую зеленую массу, сейчас, в только что наступивших вечерних сумерках, приобретая вдруг свои отчетливые очертания, каждым отдельным деревом выделялась на фоне пронизывающей ее вечерней зари, и эта картина поражала любого смотрящего своим неповторимым великолепием.
Синченко шел по траншее размашистым решительным шагом, совершенно не пригибаясь и все так же думая о своем. Лучинков, едва поспевая за ним, чувствовал в себе непонятно почему все усиливающееся и усиливающееся беспокойство и, как ни странно (хотя он никак не мог понять отчего), какое-то странное ощущение собственной вины. В чем мог он провиниться, и вообще почему у него вдруг возникла об этом мысль, Лучинков не знал, но эта подсознательная вина и примешивающееся все более и более к ней беспокойство с каждым шагом все сильнее жгли его изнутри.
Наконец они остановились. Оглядевшись вокруг, Лучинков увидел, что они стоят невдалеке от блиндажа командира взвода. Еще некоторое время Синченко пристально смотрел на Лучинкова, потом спросил:
— Скажи, Александр, ты можешь мне объяснить, за что, по-твоему, ты получил эту медаль?
Лучинков с удивлением и непониманием уставился на Синченко:
— Как это — за что?
— Что было в твоем поступке, за что можно получить награду?
— Я тебя не понимаю, — пожимая плечами, сказал Лучинков.
— А я тебе разъясню. — Тон Синченко был холоден и резок. — Скажи, разве заслуживает награды ваша с Золиным смехотворная погоня, когда двумя очередями разогнали вас обоих, а ты еще и получил ранение. Что, я не понимаю, что сделали вы геройского, как вы себя проявили?
Лучинков молчал, сдвинув к переносице брови, только сейчас, в первый раз за все прошедшее с получения им этой медали время, задумался: а действительно, что если не геройского, то по крайней мере достойного награды было во всем происшедшем тогда, когда посылал их Егорьев проверить, жив или нет бежавший Гордыев.
— И почему в таком случае, — продолжал Иван, — медаль получал ты один? Ведь ходили-то вы вместе с Золиным. Тогда надо и его награждать. Ты ведь в санчасти сказал этому генералу, с кем был. Почему не наградили Золина?
Это был еще один вопрос, на который Лучинков не мог найти ответа. Конечно, если исходить из того, что он был ранен, а Золин вернулся живой и здоровый, то можно сделать какой-то плюс в сторону его, Лучинкова, но разве медали дают за ранения?
— А ты откуда все это знаешь? — вместо ответа поинтересовался Лучинков.
— Мне старшина рассказал… Но ты не ответил, — настаивал Синченко.
— Почему не наградили Золина? — переспросил Лучинков. — Наверное, потому, что не знали его фамилии и вообще. — Лучинков развел руками. — Вообще о нем никто не спрашивал.
— А почему о нем не спрашивали?
— Да откуда же я могу знать!
— А я могу, — заявил Синченко. — Могу знать. Потому что им нужен был ты. Твой возраст, твои деревенское происхождение и биография, твое время пребывания на передовой. Тебя об этом спрашивали?
— Спрашивали, но я не понимаю ни хрена… — начал Лучинков, но Синченко, проворно выхватив из-за голенища сапога какую-то газету и сунув ее под нос Лучинкову раскрытой на левой странице, почти закричал: — Вот! Сегодняшний номер дивизионки. За пять минут до твоего прихода Баренков всучил.