большими.

Черные зубцы, как свежераспаханные клинья чернозема, стремительно прорастали травой, а белые просветы. между ними съеживались на глазах, теснимые со всех сторон тучными землями.

Теперь пиджак был ей уже ни к чему — не только на юге, откуда светило солнце и дул теплый ветер, но и на севере воздух был хорошо прогрет. Она сбросила пиджак и повернулась спиной к югу, чтобы солнце, которое еще не достигло зенита, равномерно обогрело все ее тело.

Солнце, заметно тяжелея, ложилось ему на плечи, лопатки, спину и поясницу. Вскоре он забыл про плечи, про лопатки и спину: он чувствовал только поясницу, в которой — он не успел заметить, когда именно, — возник свой собственный источник тепла. Он был сродни солнцу, но, кроме тепла, он источал томление и тревогу, которые быстро сменялись ощущением чудовищной силы и яростным нетерпением.

Внезапно девушка повернулась лицом к югу — они встретились глазами. Он смотрел, не отрываясь, в глаза, но видел ее всю — закатанные почти до паха брюки; свободно опущенные, чуть согнутые в локтях, руки: вздрагивающий живот; развернутые — с едва заметным уклоном назад — плечи; и грудь — очень высокую, на перехваченном дыхании, грудь.

Еще мгновение, чувствовал он, она сделает шаг, другой, третий и, превозмогая тысячелетнюю привычку к осторожности и сопротивлению, побежит с распростертыми, чтобы сразу принять его, руками. Нет, тут же поправился он, когда девушка сделала первый шаг, она будет идти медленно, очень медленно, как бы велико ни было ее нетерпение.

И он тоже будет идти так — не замедляя и не ускоряя шага. Не замедляя. Не ускоряя.

И руки свои она положит ему на плечи не сразу, а после паузы, продолжительность которой будет зависеть не только от нее, но и от него. И он обнимет ее…

Погас свет. Она сделала в темноте еще несколько шагов в его сторону, он подался вперед, прислушиваясь к шагам в темноте, — они приближались и звук их усиливался; потом вдруг он сообразил, что шагов босых человеческих ног по траве с такого расстояния услышать невозможно, и перестал прислушиваться.

Но звуки не исчезли: хотя девушки на сцене уже не было, инерция ответного движения еще сохраняла свою власть над людьми в зале, и ногам их, прежде чем успокоиться, предстояло сделать не менее полудюжины шагов на месте.

Между тем над огромными, как городская площадь, подмостками занималось, пока люди в зале дохаживали последние шаги навстречу девушке, которой уже не было, розовое утро. Розовое, как пух фламинго. Островерхие дома, крытые глянцевитой черепицей, располагались вдали так плотно, что казались прилепленными друг к другу — не только глухими стенами, где нет окон, дверей, балконов, но и фасадами, и было непонятно, как проникают в эти дома люди.

Из переулка слева вышли трое. Они едва держались на ногах, и стоило свалиться одному, за ним без промедления, норовя подсобить другу, следовали остальные. Когда они затевали свою возню у стены дома, на втором или третьем этаже распахивались ставни и крепкие женские руки выплескивали из необъятного медного таза помои. Отряхиваясь, все трое наперебой кляли дожди, которым не видно конца, и небо, на котором нечистот еще больше, чем на здешних улицах.

Свалившись у красной кирпичной башни с прямоугольными зарешеченными оконцами в десяти метрах от земли, они уже не пытались снова встать на ноги, потому что, как объяснил один из них, здесь хорошая погода и не капает с неба Двое других сказали: правильно, в этом месте хорошая погода, и пренебречь им могла бы только свинья, которую господь лишил своей благости.

Умостившись треугольником так, что ноги одного служили изголовьем другому, они, наконец, угомонились и спустя десяток секунд уже храпели наперегонки.

Прокричал петух — первый с восхода солнца, осипшим после ночи голосом. Из соседнего дома ему ответили двое — такими же осипшими голосами.

На кирпичной стене башни, метрах в пяти-шести от основания, стали проступать очертания камеры со сводчатым потолком — не плоской, как на театральном холсте, а натуральной, в трех измерениях. Грани кирпича приобрели прозрачность слегка запыленного стекла, а швы, соединявшие их, почернели, как прутья решетки, крытые копотью и временем.

За решеткой, у стола посреди камеры, сидел человек. Обе руки его, сжатые в кулаки, лежали на столе. Изредка он поворачивал кулаки и рассматривал их удивленно, будто непонятно было, чьи они и откуда они здесь. Затем, убеждаясь, видимо, что это его собственные руки, он досадливо морщился, потому что руки были чересчур изящны, чересчур слабы и при здешней решетке явно не способны были бы сослужить добрую службу своему хозяину, вздумай он выбраться наружу.

Язычок пламени над глиняным черепком беспорядочно кланялся влево и вправо, не то подчиняясь человеческому дыханию, не то убегая от него. Человек поднял левую руку и протянул палец к огню. Язычок прогнулся дугой, охватывая палец, а человек улыбался, словно это был чужой палец, палец врага, которому огонь причиняет боль.

Он смотрел на человека в камере, который держал палец над огнем, и по мере того, как росла боль, росло и чувство мстительной радости: человек карал свою слабость. Но внезапно он почувствовал нестерпимую боль, и тот, в камере, отдернул руку.

На потолок легла узкая, как дверная щель, полоса света.

— Солнце, — сказал человек и заплакал. — Солнце.

Успокоясь, человек осмотрелся, слегка удивленный и растерянный, как всякий, кто привык искать свои очки, бумагу, перо, чернила. Увы, чуда не произошло — ни одной веши, кроме тех, которыми снабдили его здешние тюремщики, в камере не было. Тогда он поднялся и, подойдя к стене, стал быстро водить по ней пальцем. Красную стену прожигали, дрожа и вздергиваясь, пока человек писал, ослепительно белые слова:

Зачем, зачем моей весною От книг бежал я в кабаки! Пишу я легкою рукою, А сердце рвется на куски…

После этих слов человек закрыл лицо руками. Он не стонал; не всхлипывал, не вздрагивал — только из-под ладоней по грязным, давно не мытым, рукам сбегали торопливо, как слезы, две широкие, толщиной с вену, струи.

— Ну вот, Франсуа, — сказал человек себе, опуская руки, — хоть зад у тебя не то, что у толстухи Марион Карги, но шее твоей тяжеленько придется.

— Увы, — прошло по рядам, — ждет смерть злодея, и сколько весит этот зад, узнает скоро шея.

— Увы, — развел руками Вийон, — судьба всегда охотно потчует нас знаниями, которые нам ни к чему. Я знаю летопись далеких лет; я знаю, сколько крох в сухой краюхе; я знаю, как смеются потаскухи; я знаю Смерть, что рыщет, все губя; я знаю книги, истины и слухи — я знаю все, но только не себя. Я знаю все…

— …но только не себя, — прошептал он вслед за Франсуа.

Вийон, тощий, долговязый, улыбался, и губы его, огромные, как у греческой маски смеха, были с чужого лица.

Те трое, свалившиеся у башни, повернулись с боков на спины, но теперь ноги уже не служили им изголовьями — теперь головы оказались подпорой ногам, и все трое, сладостно чмокая и кряхтя, прижимали к себе теплые упругие голени.

Красная кирпичная стена быстро утрачивала свою недавнюю прозрачность, но в том месте, где стоял Вийон, она оставалась прежней, и невозможно было одолеть ощущение, что живое человеческое тело намертво схвачено кирпичом.

Он чувствовал, как теснят красные камни грудь человека, как цепенеют одетые камнем руки и ноги, он видел глаза человека, которые ждут помощи, не веря в нее — но что, что мог он сделать для этого человека по имени Франсуа Вийон!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату