Обессилевший от переживаний, протянул к ней руку и даже подпрыгнул от радости: калитка с коротким скрипом отворилась.
В перголе разговаривали. А он так погрузился в свои переживания, что даже на время позабыл о цели своей безумной затеи, и воспринял эти голоса и шорохи как полнейшую неожиданность. Ему показалось: сердце его раздувается, словно кислородный мешок, подключенный к умирающему. Он решил пригнуться, но запнулся о камень и упал ничком. Почувствовал резкую боль во лбу, а во рту ощутил неприятный вкус влажной земли, однако встать даже не попытался — так и лежал, почти погребенный в цветах, тяжело дыша, то и дело вздрагивая. Все же, падая, он успел поднять руку с черепом и сейчас держал его на весу над землей. Череп остался чистым.
От его убежища до перголы было метров двадцать, и дон Эулохио слышал лишь неясный шум, в котором не мог разобрать ни слова. С трудом поднялся. Приглядевшись, он различил под сводом ветвей больших яблонь, корни которых упирались в цоколь дома, светлый стройный силуэт и понял, что это его сын. Рядом с ним виднелась фигурка поменьше и поизящнее, прижавшаяся к нему. Это его невестка. Дон Эулохио часто-часто моргал, тер глаза, мучительно пытался разглядеть рядом с ними мальчика — но тщетно. И тут он услышал его смех: чистый детский смех, внезапный, безудержный. Мальчик промчался по саду, как дикий зверек. Больше ждать было нельзя. Старик достал из кармана куртки свечу, на ощупь сгреб на середину тропинки ветки, комья земли, камешки и на вершине этой кучи, которую неизбежно заметил бы всякий идущий по тропинке, установил свечу. Потом, с великими предосторожностями, чтобы, не дай бог, свечка не упала, он надел на нее череп. Ужасно волнуясь, нагнулся так, что почти касался ресницами смазанного маслом черепа, и едва не вскрикнул от радости — расчет оказался точным: из дырки в своде черепа высовывался кончик свечи и белел в темноте, словно тубероза. Но любоваться было некогда. Отец мальчика возвысил голос, и, хотя слов старик по-прежнему не разобрал, было ясно: он обращается к сыну. Все трое переговаривались: густой голос отца гудел по нарастающей, женский голос мелодично журчал, то и дело слышались звонкие выкрики ребенка. Потом наступило короткое молчание, которое взорвалось визгом мальчика: „Но учти, сегодня наказанию уже конец. Ты сказал: семь дней, и сегодня они заканчиваются“. После этих слов старик услышал торопливые шаги.
Он что, бежит по тропинке? Наступал решающий момент. Дон Эулохио задохнулся от волнения, но справился с собой и довел задуманное до конца. Первая спичка вспыхнула слабым синеватым пламенем и тут же погасла. Вторая горела хорошо. Обжигая подушечки пальцев, но не чувствуя боли, старик держал спичку около черепа еще несколько секунд, после того как уже загорелась свеча. Он было засомневался в успехе задуманного, потому что представлял себе все несколько иначе, но тут вдруг полыхнуло, казалось, прямо у него в руках, с громким треском, как будто кто наступил на сухие ветки, — и весь череп осветился изнутри, извергая огонь носом, ртом и глазницами. „Весь занялся!“ — воскликнул восхищенный дон Эулохио. Он стоял неподвижно и повторял, как испорченная пластинка: „Это все масло, масло“, завороженный волшебным пылающим черепом.
Тут-то и раздался крик. Вопль зверя, пронзенного множеством стрел. Возле старика стоял внук. Руки его были вытянуты вдоль тела, пальцы судорожно подергивались. Мертвенно бледный, дрожащий, рот и глаза широко раскрыты, из горла у него сами собой вырывались странные хрипы. „Он меня видел, видел!“ — испугался дон Эулохио. Но, взглянув на мальчика, сразу понял, что нет, не видел, — его внук сейчас не видит ничего, кроме пылающей головы. К ней был прикован взгляд ребенка, в глазах его отражался глубокий, первобытный ужас. Все это случилось одновременно: вспышка, вопль, в ярком свете пламени — мальчик в коротких штанишках, охваченный диким страхом. Старик успел с удовлетворением подумать, что реальность превзошла все его ожидания, и услышал, что к ним идут. Уже не боясь шуметь, он повернулся и в несколько прыжков, безжалостно топча клумбы роз и хризантем, освещаемые отблесками огня, преодолел расстояние до калитки. Добежав до нее, он услышал еще один крик, женский, тоже громкий, но все же не такой удивленный, как вопль внука. Дон Эулохио не остановился, даже головы не повернул.
На улице свежий ветер остудил ему лоб и взъерошил редкие волосы, но он этого не заметил. Он шел и шел, очень медленно, то и дело задевая плечом ограду сада, счастливо улыбаясь, с каждым шагом дыша все легче и ровнее.
ЩЕНКИ. Повесть
В тот год, когда к нам в колледж Шампанья[40] пришел Куэльяр, мы неугомонные, беспечные, упертые, любопытные до всего огольцы — еще не курили, еще ходили в форме младших классов: не брюки, а короткие штаны, еще только-только учились подныривать под волны и прыгать в воду со второго трамплина „Террас“,[41] но уже, само собой, обожали футбол.
— Брат Леонсио, правда у нас будет новенький? В третьем „А“?
Брат Леонсио, отбрасывая волосы со лба, — правда, правда, а теперь — тихо!
Куэльяра привел его отец, за руку — и прямо на утреннюю линейку, а брат Леонсио поставил его первым, потому что он был еще меньше, чем наш Рохас. В классе брат Леонсио посадил его с нами, позади, — вот здесь, дружок, за этой партой никого нет. Как тебя зовут? Куэльяр, а тебя? Большой, а тебя? Чижик, а тебя? Маньуко, [84] а тебя? Лало.[42] Ты живешь в Мирафлоресе? Да, всего месяц назад переехали на улицу Маршала Кастильи, рядом с кинотеатром „Колина“, а раньше жили на улице Сан-Антонио.
Он был старательный, но не зубрила, нет, в первую неделю вышел на пятое место, во вторую — на третье, ну а дальше, пока не случилось это страшное несчастье, всегда был первым. После, конечно, сразу съехал и стал хватать плохие отметки.
Ну-ка, Куэльяр, назови Четырнадцать Инков,[43] говорил брат Леонсио, и тот — наизусть, без запинки, а теперь — десять заповедей, три куплета нашего гимна, стихотворение Лопеса Альбухара[44] „Мой флаг“. Куэльяр шпарит как заведенный, одним духом. Ну молоток, восхищался Лало. А брат Леонсио прекрасная память, мой мальчик, и нам — берите пример, оболтусы! И Куэльяр водит ногтями по лацкану пиджака, поглядывает на ребят с фасоном, вроде рад, но это так, на самом деле он никогда не рисовался, не строил из себя, просто валял дурака, артист… И товарищ — каких мало: на экзаменах всегда подсказывал, а на большой переменке угощал ребят вафлями с кремом. Счастливчик, говорил Большой, денег — куча, чертяка, тебе одному старики отваливают больше, чем нам четверым. А он — это за отметки, и мы — ладно, ладно, ты у нас головастый и вообще молодчага, это его и спасало.
Занятия в младших классах кончались ровно в четыре, в десять минут пятого брат Леонсио отпускал ребят домой, а в четверть пятого они уже были на футбольном поле. Ранцы, пиджаки, галстуки — все летело в траву; скорее, Чижик, не спи, становись в ворота, пока никого нет, а Иуда беснуется в своей клетке — ггаав — хвост струной — ггаав, ггаав — ощерился клыками — ггаав, ггаав, ггаав — прыгает чуть не до потолка — ггаав, ггаав, ггаав наваливается на проволоку. Вот гад! Возьмет вдруг и выскочит, говорит Чижик, а. Маньуко — если выскочит, бежать нельзя, собаки — они кусают тех, кто их боится. Откуда ты знаешь? Мой старик говорил. А Большой — я бы сразу залез на ворота, и привет, прыгай не прыгай, а Куэльяр вытащил перочинный ножик джик, джик — вертит им, раскрывает, закрывает; уу-уу-уо-уо-уа-уа! — и еще раз во весь голос — у-у-уо-уо-уо-уо! — голову задрал к небу у-у-уоуо-уо-уо-уо! — ладони приставил лодочкой к губам у-ууууо-ууууу-ооо-уо-уо! Точь-в-точь как Тарзан!
Мы играли совсем недолго: в пять прибегали ребята старших классов и выпроваживали нас с футбольного поля.
Потные, взъерошенные, мы наспех подбирали свои пиджаки, галстуки, книги и, хочешь не хочешь, отправлялись домой. Сначала шли по Диагональной до парка, перебрасываясь портфелями, как баскетбольным мячом, — достань, мамуля! — пересекали парк у кафе „Утеха“ — что, съел, папуля! — и в кондитерской „Д'Онофрио“ покупали вафельное мороженое — ванильное? слоеное? Смотри, чоло,[45] чтобы без обмана, клади побольше, добавь лимончика и клубничку! А потом молча до ресторана „Цыганская скрипка“, по улице Порта тоже молча: главное, чтобы не капало мороженое, вс-с, вс-с, тает, зараза… И так до светофора, а потом вприпрыжку до собора Сан Николас, где Куэльяр с нами прощался.
Брось, шустрик, еще рано, пошли лучше в спортзал на „Террасы“, прихватим мяч в лавочке у китайца… А почему он, собственно, не играет в сборной их класса? Легко сказать, ребята, надо же потренироваться! Ну пошли, поиграем часов до шести, не позже. А Куэльяр — ни в какую: отец уже дома, он против и уроков куча. Ребята провожали его до дома. Ну правда, как он может играть в сборной без всякой тренировки? В общем, мы убегали в клуб одни, без него.
Хороший парень, но слишком ударился в учебу, ему уроки важнее футбола, говорил Большой, а Лало — он не виноват, у него, по-моему, отец стервозный, и Чижик — факт, сам-то Куэльяр спит и видит, как удрать в клуб, а Маньуко рановато ему играть в нашей команде, у него ни дыхания, ни удара, чуть что и скис. Зато здорово бьет головой, говорил Большой, и за нас болеет, нет, мы должны всунуть его в команду, и Чижик — ну ладно, об чем речь! Сделаем — это железно.
А Куэльяр, он был упорный, до смерти хотел играть в сборной и за лето натренировался так, что на следующий год занял место левого полусреднего. Mens sana in corpore sano [В здоровом теле — здоровый дух (лат.). ] говорил брат Агустин, видите, можно быть хорошим спортсменом и прилежным учеником. Берите пример! Откуда что взялось, ахал Лало, какие пасы, какие угловые подачи, силен, брат! Куэльяр с улыбкой: да ну, ребята! что тут особенного, тренировался с двоюродным братом, с отцом ездил на стадион, там и насмотрелся, там играют — будь здоров, кое-чему научился! Да и вообще три месяца никуда — ни в кино, ни на пляж, один футбол целыми днями, играй, учись, вон потрогайте, какие мускулы на ногах!
Его прямо не узнать! — говорил Большой тренеру — брату Леонсио. — Вот молодец! И Лало — он нападающий что надо, бегает отлично, а Чижик — как провел вчера атаку! высший класс, и главное — все по правилам, и тут Маньуко — гнал мяч прямо к воротам, когда те нажали, помните, брат Леонсио? Давайте возьмем его в нашу команду! Куэльяр смеялся от радости и, тихонько дыша на ногти, водил ими по майке (майки в четвертом „А“ были классные: белые рукава, синий перед). Ну, Куэльяр, — порядок, тебя приняли, только не задирай нос раньше времени.
В июле все классы готовились к чемпионату, и брат Агустин разрешил команде четвертого „А“ тренироваться на школьном поле вместо уроков рисования и музыки — два раза в неделю, по вторникам и пятницам. Сразу после второй переменки одиннадцать игроков четвертого „А“ неслись к футбольному полю через мокрый от мелкой мороси пустынный школьный двор, который блестел, как новенький мяч. Там, в кабинках, они быстро переодевались в спортивную форму и черные бутсы, выстраивались на дорожке в одну линию, а потом четко, в ногу, впереди Лало — капитан, шли к центру поля. Изо всех окон школы за нашей игрой следили завистливые глаза. Свежий ветерок морщинил воду в бассейне — может, искупаемся, ой нет, лучше потом, бр-р, холодно, смотрели, как они бьют угловые, — и шелестел листьями на верхушках эвкалиптов, которые высились за желтой каменной стеной колледжа, — как выбрасывают мяч на поле.
Время летело незаметно. Мы здорово поработали, говорил Куэльяр, наша возьмет — нет вопроса! Через час брат Лусио нажимал кнопку звонка, и, пока все классы строились во дворе, игроки сборной четвертого „А“ спешили переодеться, главное — раньше всех уйти домой. Но Куэльяр, тот всегда нас задерживал (ну все перенял у крэков[46] ему, видите ли, нельзя без душа после тренировок). Иногда они всем скопом шли в душевую. А в тот злосчастный день — ггаав, ггаав — когда в дверях раздевалки возник Иуда — ггаав, ггаав, ггаав — там были только двое — Лало и Куэльяр — ггаав, ггааав, ггааав Большой, Чижик и Маньуко успели выскочить через окно, Лало взвизгнул — беги, шустрик! — рванулся вперед и захлопнул дверцу кабинки прямо перед ощеренной мордой дога.
И там, в кабинке — белый кафель, узорные плитки, сильная струя воды, Лало слышал все: лай Иуды, плач, дикий вой… Потом началась какая-то возня, что-то ухнуло, шмякнулось на пол… Потом один лай, а через какое-то время раздался истошный крик брата Леонсио (ну сколько прошло, Лало, две минуты? Больше… пять? Больше, больше!), а следом заорал брат Лусио, ругался последними словами (по-испански? Да. И по-французски. А ты понимаешь, Лало? Чего тут понимать, балда, если человек не в себе), они вопили как резаные дьявол, гоните его вон, Господи помилуй, какой ужас, ужас! — я чуть не умер со страху. Он отворил дверцу, когда Куэльяра уже уносили. Еле разглядел за черными сутанами. Без сознания? Ну да! Голый? Ну да! И кровь, как из крана, честно, крови на полу — жуткое дело! Но Лало не знает, что было, когда он одевался в душе… И тут Чижик — брат Агустин с братом Лусио несли Куэльяра на носилках к директорской машине, мы с лестницы смотрели, — и Большой рванули, ну с ходу на все восемьдесят (Маньуко — сто!), сигналят, что тебе пожарные или „скорая“. Брат Леонсио кинулся ловить Иуду, а тот носится по двору туда-сюда, прыгает, не дается в руки. Все же поймал его, гада, затащил в клетку и давай стегать плетью прямо через проволоку (хотел забить насмерть, — сказал Большой, ты бы видел, что было, — конец света), а сам весь красный, волосы растрепались, жуть!
В ту неделю и воскресная месса, и молитвы перед уроками и после — все за выздоровление Куэльяра, но, стоило ребятам начать разговор об этом, братья на них с криком: замолчите, нечего болтать без толку — и костяшками пальцев по столу: все останетесь в школе до шести. Но мы — мы только про это и говорили на переменах и на уроках, а на следующей