В эту минуту она вдруг почувствовала, как, прорвав плотину сдержанности и благоразумия, хлынул ей в душу какой-то поток, затопляя и принципы, которые она никогда не подвергала сомнению, и даже самый инстинкт самосохранения. Склонившись на одно колено, чтобы быть вровень с мальчиком, она обняла его и принялась осыпать поцелуями, ощущая полную свободу от всех запретов, и разительные перемены в себе, и бушующую в сердце бурю.
– Обещаю тебе, – повторяла она с трудом, ибо от волнения едва ворочала языком. – Обещаю тебе, что никогда больше это не повторится. Все эти дни я притворялась, мой маленький. Как глупо я поступила: я желала тебе добра и причинила тебе боль… Прости меня…
Она шептала эти слова, целуя пасынка в лоб, в спутанные кудри, в щеки, чувствуя соленый вкус его слез, и не отстранилась, когда рот Альфонсито нашел ее губы. Полузакрыв глаза, она позволила поцеловать себя и ответила на поцелуй. Еще мгновение спустя его осмелевшие губы стали настойчивей, и тогда она разомкнула уста и впустила к себе проворную трепещущую змейку, которая сначала неловко и пугливо, а потом дерзко пробежалась, проскользила вдоль ее зубов и десен, проникла глубже. Не оттолкнула она и руку мальчика, внезапно оказавшуюся на ее груди. Она замерла на миг, словно собираясь с силами, а потом, подавшись вперед, бережным осторожным движением пальцев прикоснулась к его телу. Хотя где-то в самой глубине ее существа звучал настойчивый приказ сейчас же подняться и уйти, донья Лукреция не вняла ему, не двинулась с места, а, наоборот, прижала мальчика к себе еще крепче и, дав себе волю, продолжала целовать его все более пылко, все более свободно – и пыл этот, и свобода росли вместе с желанием. Это продолжалось до тех пор, пока, словно во сне, не услышала она скрип тормозов и – еще через минуту – голос мужа: дон Ригоберто звал ее.
В испуге она вскочила на ноги, и испуг передался мальчику. Она увидела, что одежда его в беспорядке, а губы выпачканы ее помадой.
Донья Лукреция, испытывая сильнейшее головокружение, неверными шагами прошла к себе и заперлась в туалетной комнате. Она изнемогала от слабости, как после долгого бега. Глянув на себя в зеркало, она вдруг истерически расхохоталась и поспешно закрыла рот ладонью.
– Полоумная, вот полоумная, – приговаривала она, смачивая лоб и виски холодной водой. Потом подвергла тщательному осмотру одежду, лицо и волосы, пока наконец не почувствовала, что полностью овладела собой. Когда она вышла к мужу, то была весела, свежа и улыбчива, словно ничего и не случилось. Дон Ригоберто видел, что она, как всегда, ласкова, приветлива, заботлива, слушал о том, что забавного произошло за день, но донью Лукрецию ни на миг не покидало ощущение какой-то смутной тревоги, от которой посасывало под ложечкой и бросало в дрожь.
Мальчик ужинал вместе с ними. Он был, как всегда, скромен и вежлив: заливался мелодичным смехом, слушая шутки и анекдоты отца, и просил рассказать еще. Встречаясь с ним глазами, донья Лукреция поражалась тому, что в его ясных светло-голубых глазах не было даже тени беспокойства или смущения, не проскальзывало даже искорки потаенного злорадного лукавства.
Несколько часов спустя, во тьме спальни, дон Ригоберто снова шептал, что любит ее, и, целуя жену, благодарил ее за то счастье, которым осветила она его дни и ночи.
– Со дня нашей свадьбы, Лукреция, я стал постигать искусство жить, – слышала она его взволнованные слова. – Если бы не ты, я так и умер бы невеждой, не познав, что такое истинное наслаждение.
Она была и растрогана и счастлива, но ни на миг не могла отрешиться от мыслей о мальчике, постоянно чувствовала присутствие этого ангела-соглядатая, но оно не только не сковывало ее, но и придавало особый, лихорадочный жар наслаждению, которое она испытывала.
– Что же ты не спросишь, кто я? – прошептал наконец дон Ригоберто.
– Кто? Кто? Кто ты, любовь моя? – требовательно и нетерпеливо затормошила она его.
– Я – чудовище, – донесся до нее ответ мужа, уже отдалившегося в недосягаемые для всех, кроме него, выси воображения.
9. Портрет
Левое ухо я потерял в драке – его, должно быть, откусило мне такое же человекоподобное существо, как я. Но сквозь оставшийся узкий желобок до меня доходят все звуки. И вижу я все, пусть не очень отчетливо и как-то криво. И это синеватое вздутие слева от моего рта – глаз, хотя сразу и не скажешь. А то, что он действует и воспринимает образы и цвета, – есть чудо медицинской науки, свидетельство необыкновенного прогресса, который характерен для переживаемого нами времени. Я должен был быть обречен на вечную тьму с того дня, когда пострадал на пожаре – сейчас уже не помню, был ли это поджог или взрыв бомбы, – все жертвы которого если и выжили, то ослепли и лишились кожи. Мне повезло: я потерял только один глаз, второй офтальмологам удалось спасти в результате шестнадцати операций. Веки сгорели начисто, глаз постоянно слезится, но все же я могу смотреть телевизор и – главное – вовремя заметить приближение врага.
Этот стеклянный куб, в котором я нахожусь, и есть мой дом. Сквозь его прозрачные стенки я вижу всех, а меня никто не видит: это гарантирует безопасность, что особенно важно в наше грозное время. Разумеется, стекла моего дома звуко-, пуле– и пыленепроницаемы, снабжены антирадиационным и обеззараживающим покрытием. Они всегда окутаны запахом подмышек и мускуса, и мне – знаю, что только мне одному, – запах этот приятен.
Обоняние у меня весьма развито: именно носом я более всего наслаждаюсь и страдаю. Позволительно ли назвать носом этот гигантский орган со множеством мембран, улавливающих все – даже самые слабые – запахи, эту сероватую опухоль, покрытую белесыми струпьями, которая начинается на уровне рта и, увеличиваясь в размерах, свисает до моей бычьей шеи? Нет, это вовсе не зоб и не чудовищно разросшийся кадык, это мой нос, я знаю, он не очень-то красив, а сверхчувствительность его доставляет мне неописуемые муки, – когда, к примеру, где-нибудь поблизости сдыхает крыса или по трубопроводу, окружающему мое жилище, проплывают нечистоты, – но все равно, я уважаю его и иногда думаю даже, что это вместилище моей души.
У меня нет ни рук, ни ног, но все четыре культи отлично зарубцевались, кожа загрубела, так что я могу с легкостью распластываться по земле или, если нужно, пуститься бежать. До сих пор мои враги ни разу не смогли меня догнать, как ни старались. Как я потерял руки и ноги? Не помню. Не то производственная травма, не то результат какого-то лекарства, которое принимала моя мать в пору беременности: наука, к несчастью, постигла еще далеко не все.
Мои половые органы не пострадали. Я способен к совокуплению с женщиной или с юнцом, но лишь при том условии, что мой партнер позволит мне пристроиться к нему так, чтобы покрывающие мое тело нарывы не вскрылись – иначе из них потечет зловонный гной, а я испытаю жестокие боли. Мне нравится это