«Волшебное пространство, территория женщины, заповедный лес чувств», – думал он, подыскивая метафоры для той маленькой страны, где жила в эту минуту Лукреция. «Мое царство – это моя постель», – провозгласил он. Он вымыл руки, вытер их полотенцем. Просторное трехспальное ложе позволяло чете ложиться в любом направлении – вдоль, поперек или по диагонали, протягиваться во всю длину и даже кататься, сцепясь в радостном объятии, без риска свалиться на пол. Оно было и мягко, и упруго, снабжено крепкими пружинами и столь гладко, что тело не встречало на его пространстве ни малейшей неровности, которая послужила бы препятствием к исполнению задуманной позиции в любовной игре, помешала бы двигаться или застыть наподобие скульптурной группы.

– Обитель невоздержанности, – вдохновенно произнес дон Ригоберто новое определение. – Ложе-сад, где распускаются все цветы моей жены и источают для щедро взысканного богами смертного все свои потаенные ароматы.

Он увидел в зеркало, что ноздри его затрепетали, раскрылись, словно две маленькие голодные пасти. «Дай мне дышать тобою, любовь моя». Он надышится ею, впитает все запахи ее тела, двигаясь по нему с методичностью, не мешающей пылу, в одних местах задерживаясь, чтобы насладиться неповторимым ароматом, а места пресные и безвкусные минуя поскорее; нос познает донью Лукрецию и овладеет ею, и дон Ригоберто услышит, как порою она с задавленным смешком будет возражать: «Нет-нет, милый, сюда – нет, мне щекотно». Дон Ригоберто почувствовал нетерпение. Но торопиться не стал: «Тише едешь – дальше будешь», он готовится к наслаждению вдумчивому и неспешному.

Он уже завершал свой церемониал, когда из сада, пробившись сквозь неплотно притворенное окно, ударил ему в нос острый аромат жимолости. Он закрыл глаза и втянул носом воздух. Много дней это вьющееся растение словно бы накапливало и сберегало свой свежий запах, чтобы потом, в одну таинственную минуту дня или ночи, повинуясь то ли усилившейся влажности, то ли движению луны и звезд, то ли неведомым сдвигам, происходящим в лоне земли, куда уходили его корни, выпустить в мир этот залп кисловатого, кружащего голову запаха, заставлявшего думать о смуглых женщинах с распущенными волнистыми волосами, о женщинах, бешено вертящих вскинутыми в танце подолами, которые обнажают атласно-гладкие бедра, тугие ляжки, точеные лодыжки и – на стремительный, как язык пламени, миг – густую поросль внизу живота.

Вот теперь – дон Ригоберто по-прежнему стоял с закрытыми глазами, и ему казалось, будто все его жизненные силы прихлынули к органам размножения и обоняния, – ноздри его втягивали в себя жимолостный аромат доньи Лукреции. И покуда этот плотный, густой, теплый запах, напоминавший одновременно и мускус, и ладан, и анис, и рыбу в маринаде, и распустившиеся фиалки, и вспотевшее тело невинной девочки, окутывал его мозг, подобно испарению в чаще тропического леса или сернистому облаку над жерлом вулкана, нос дона Ригоберто мог ощущать теперь скользящее прикосновение огненных губ, оберегавших вход в лоно и щекочущее касание влажных шелковистых волос, проникавших кончиками в его ноздри и тем усиливавших наркотическое действие, которое оказывало на него тело возлюбленной.

Дон Ригоберто, вслух повторив теорему Пифагора, сумел отвлечься и подавить восстание плоти, поднявшей было голову. Побрызгав на нее холодной водой, он заставил ее вернуться в прежние пределы и с умилением воззрился на этот цилиндр, который, потеряв упругость, смиренно болтался теперь, подобно языку колокола, внизу живота. В который уж раз поздравил себя дон Ригоберто с тем, что его родители не додумались подвергнуть его обрезанию: крайняя плоть усердно доставляла ему приятнейшие ощущения. Он был уверен, что, лишившись этой полупрозрачной перепонки, он сделал бы свои ночи любви куда более тусклыми. Пожалуй, это было бы равносильно потере обоняния в результате сглаза, заговора или заклятья.

И внезапно ему пришли на память те дерзкие сумасброды, для которых вдыхать запахи редкие и – в общепринятом понимании – неприятные было жизненно необходимой потребностью, такой, как пить и есть. Дон Ригоберто попытался представить себе поэта Фридриха Шиллера, жадно втягивающего раздутыми ноздрями запах гнилых яблок, предрасполагавший его к творчеству и любви. Потом он задумался о страннейшей прихоти изысканного историка Мишле, оставлявшего в минуту уныния и упадка свои рукописи и карточки и неслышными шагами воровато пробиравшегося к отхожему месту. Дон Ригоберто воочию видел, как исследователь Французской революции, в жилете, долгополом сюртуке и штиблетах, а может быть, и в крахмальной манишке, почтительно преклоняет колени перед горшком с экскрементами, с детской увлеченностью впитывая зловонные миазмы, которые, достигнув его романтических мозгов, возвращают ему воодушевление, энергию, бодрость духа и тела, интеллектуальный напор и благородные мысли. «По сравнению с этими чудаками я воплощенная норма», – подумал он. Но не почувствовал себя ни приниженным, ни угнетенным. Счастье, которое доставляли ему его гигиенические таинства и любовь к жене, казалось ему вполне достаточной компенсацией за эту его нормальность. Обладая этим, зачем стремиться стать богатым, знаменитым, экстравагантным, гениальным! Скромное, рутинное существование управляющего страховой конторой, каким рисовалась жизнь дона Ригоберто в глазах окружающих, таило в себе нечто такое, что, как он был уверен, было совершенно недоступно большинству людей и о чем они не могли даже подозревать, таило в себе максимально возможное счастье. Недолговечное, тайное, даже убогое, если угодно, – но непреложное, ощутимое, ночное, живое. Сейчас он чувствовал, как оно окружает его каким-то нимбом, а несколько минут спустя он сам станет счастьем, а счастье обернется его женою, и они образуют неразрывную триединую сущность – чета, благодаря наслаждению, станет единым целым или, вернее, Троицей. Так, значит, мистический смысл Троицы объясним? Он улыбнулся: ну, тут ты хватил через край. Какая там Троица: просто маленькая уловка, хитроумный способ отыскать мгновенное противоядие и спастись от тех противоречий и разочарований, которые, не скупясь, подсыпает людям бытие. Он подумал: «Фантазия разъедает жизнь, и слава богу».

Переступая порог спальни, он вздохнул, он вздрогнул.

11. Десерт

– Знаешь что, – воскликнул Альфонсо, и какой-то огонек мелькнул в его глазах. – Там, на картине в гостиной – ты.

На лице его был восторг: с лукавой полуусмешкой он ждал, когда же мачеха отгадает тайный смысл его слов.

«Вот он и опять стал ребенком», – подумала донья Лукреция, ощущая себя точно в теплом коконе истомы, делавшей неразличимыми сон и явь. Еще минуту назад рядом с нею был ведомый безошибочным инстинктом, не ведающий предрассудков мужчина – маленький мужчина, – скакавший на ней, как искусный наездник. А сейчас снова превратился в веселого мальчика, загадывающего своей приемной матери загадки и с детским простодушием радующегося этому. Совсем голый, он сидел по-турецки в изножье кровати, и донья Лукреция не могла побороть искушения протянуть руку и коснуться этого золотисто-медового бедра, покрытого едва заметным пушком и блестевшего капельками пота. 'Так, должно быть, выглядели греческие боги, – подумала она, – или херувимы со старинных гравюр, средневековые пажи или персонажи «Тысячи и одной ночи». Она вжала пальцы в это податливо-упругое юное тело и, сладострастно содрогнувшись, сказала себе: «Ты счастливей царицы, Лукреция».

– Но ведь в гостиной висит картина Сисло, – вяло пробормотала она. – Это же абстрактная живопись, мой маленький.

Альфонсито расхохотался.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату