его животу, ласкающе дотронулись до уже возбужденного члена. И сейчас, во тьме своей камеры вздохнул от вожделения и тоски. Закрыв глаза, попытался воскресить в памяти ту давнюю сцену, вновь ощутить удивление, сменившееся неописуемым возбуждением, которое тем не менее не унимало ни страха, ни робости, когда к его телу приникло тело этого юноши, и напряженный член стал тереться о его ноги и живот.
Так он впервые в жизни занялся любовью, если можно назвать любовью то, как он возбудился и изверг семя в воду от прикосновений африканца, с которым, вероятно, произошло то же самое, хотя Роджер этого не заметил. Когда он вышел на берег и оделся, юноши угостили его несколькими кусками рыбы, поджаренной на костерке.
Как стыдно было ему потом! Весь остаток дня прошел как в тумане, и угрызения совести, причудливо смешанные с частицами блаженства, мучили Роджера оттого, что он вышел за пределы своей тюрьмы и обрел свободу, которой втайне так долго ожидал, хоть никогда и не осмеливался искать. А в самом ли деле он стыдился? И раскаивался? Да, да! И стыдился, и раскаивался. И обещал себе, клянясь собственной честью, и памятью матери, и верой, что подобное не повторится, — и знал при этом, что лжет, что теперь, когда он отведал запретного плода и все естество его объято страстью и пылает факелом, он уже не сумеет избежать повторения. Случай тот был если не единственным, то одним из очень редких, когда за наслаждение Роджеру не пришлось платить. А может быть, как раз деньги, которые он давал своим мимолетным — на несколько минут или часов — любовникам, избавляли его от бремени нечистой совести, которое поначалу давило так тяжко? Может быть. Как если бы, переведенные в разряд коммерческой сделки — ты предоставишь мне свой рот, свой член, а я дам тебе язык, зад и еще несколько фунтов, — эти беглые встречи в парках, в темных углах, общественных банях, дешевых и гнусных отельчиках или прямо посреди улицы — „как собаки“, подумал Роджер сейчас — с теми, кто не знал английского и с кем он поэтому должен был объясняться жестами или мимикой, освобождались от всякого морального значения и превращались в обычнейший обмен товара на деньги, столь же обыденный, как покупка мороженого или пачки сигарет. Это было удовольствие, а не любовь. Он научился наслаждаться, но не любить и не отвечать на любовь. Случалось порой, что в Африке, в Бразилии, в Икитосе, в Лондоне, в Белфасте или в Дублине после особенно страстного свидания к остроте пережитых ощущений примешивалось еще какое-то чувство, и тогда он говорил себе: „Я влюблен“. Ложное это было чувство и скоро проходило. И даже нежная привязанность, которую он вскоре начал испытывать к Эйвинду Адлеру Кристенсену, была привязанностью не любовника, а скорее старшего брата или отца. Роджер был несчастен. И в этой сфере бытия он потерпел полнейшее поражение. Много случайных любовников, десятки, если не сотни — и ни одной любви. Чистый секс, торопливое, животное совокупление.
И потому, раздумывая над этой стороной своей жизни, состоявшей из случайных, всякий раз мимолетных, никогда не имевших продолжения связей, Роджер говорил себе, что она так же безрадостна, как та река со всеми ее водопадами и лагунами, на берегу которой стоял затерянный в низовьях Конго поселок под названием Бома.
Им овладела глубокая и теперь уже привычная печаль, что неизменно следовала за его беглыми — они, как и самая первая, происходили почти всегда под открытым небом — встречами с мужчинами и юношами, чьи имена он не спрашивал или забывал, едва узнав. Это были быстротечные мгновения удовольствия, не имевшие ничего общего и не шедшие ни в какое сравнение с теми отношениями — длительными, прочными, продолжавшимися по многу месяцев и лет и неизменно вызывавшими у него зависть, — в которых к страсти добавлялись понимание, общность взглядов и вкусов, дружеское единодушие, как, например, у Герберта и Сариты Уорд. Еще одна огромная, ничем не заполняемая пустота в его жизни, еще один предмет его постоянной тоски.
Он заметил — оттуда, где находился, должно быть, дверной косяк, пробивается полоска света.
Глава XII
„Я сломаю себе шею в этом проклятом путешествии“, — подумал Роджер, когда министр иностранных дел сэр Эдвард Грей сказал ему: поскольку сведения из Перу поступают весьма противоречивые, у британского правительства нет иного способа узнать подоплеку происходящего, как вновь направить самого Кейсмента в Икитос, дабы он своими глазами убедился, в самом ли деле перуанское правительство пресекло злодейства в Путумайо или всего лишь тянет время, не желая или будучи не в силах выступить против Хулио Сесара Араны.
Здоровье Роджера меж тем ухудшалось. После возвращения из Икитоса и в те несколько дней, что он провел в Париже с четой Уордов, его опять стал мучить конъюнктивит, часто лихорадило, не давал покоя геморрой. Едва приехав в Лондон в начале января 1911 года, он отправился по врачам. Два специалиста независимо друг от друга определили, что все это — результат неимоверной усталости и нервного перенапряжения, а те, в свою очередь, — последствия амазонской эпопеи. Он нуждается в отпуске, в спокойном и безмятежном отдыхе.
Отпуск, однако, выхлопотать не удалось. Роджер тратил все время на составление отчета, который правительство требовало представить как можно скорей, на бесчисленные совещания в Министерстве иностранных дел, где приходилось докладывать обо всем, что он видел и слышал в Амазонии, на работу в Обществе против работорговли. Кроме того, он должен был встречаться с британскими и перуанскими руководителями „Перувиан Амазон компани“, которые на первой беседе — Роджер два часа рассказывал о своих впечатлениях о Путумайо — сидели не шевелясь, будто окаменели. Застывшие лица, полуоткрытые рты, недоверчивые и испуганные взгляды людей, увидевших, как у них под ногами разверзается земля, а на голову рушится свод потолка. Они не знали, что сказать. И простились с Кейсментом, так и не задав ему ни одного вопроса.
На второй встрече присутствовал сам Хулио Сесар Арана. Роджер видел его тогда в первый и последний раз в жизни. До этого так много слышал о нем от самых разных людей — и тех, кто говорил о каучуковом короле с восторгом верующих, как обычно говорят не о предпринимателе, а о религиозном лидере или политическом деятеле, и тех, кто винил его в самых жутких преступлениях и злодействах, ужасаясь его цинизму, садистической жестокости, алчности, жадности, вероломству, мошенничеству и деловой нечистоплотности, — что очень долго рассматривал его, как рассматривает энтомолог редкое, еще не значащееся в каталогах насекомое.
Говорили, будто Арана знает английский, но никогда — из гордости или по застенчивости — не говорит на нем. И потому сидевший рядом с ним помощник переводил ему на ухо. Арана оказался метисом небольшого роста, с широким лбом и азиатским разрезом глаз, с прямыми жидковатыми волосами, расчесанными на прямой пробор. Он носил небольшие, тщательно подстриженные усы и бородку; благоухал одеколоном. Должно быть, легенды о его маниакальной чистоплотности и заботе о собственной внешности соответствовали действительности. Он и в самом деле одет был безупречно — в костюм из тонкого сукна, сшитый не иначе как на Сэвил-роу. Арана хранил молчание, пока другие директора — да, на этот раз они решились открыть рот — засыпали Кейсмента бесчисленными вопросами, которые, без сомнения, были загодя припасены их адвокатами. Роджера пытались поймать на противоречиях, упрекали в преувеличениях, неточностях, пристрастном отношении, объясняли его суровость чистоплюйством цивилизованного горожанина-европейца, ошеломленного первобытным миром.
Отвечая им, добавляя уточнения и свидетельства, от которых нарисованная им картина становилась только мрачнее, Роджер не переставал поглядывать на Хулио Арану. Невозмутимый, как идол, тот сидел не шевелясь и даже не моргал. Лицо его оставалось непроницаемо бесстрастным. Тяжелый холодный взгляд выражал непреклонную волю. Роджеру он напомнил лишенные малейшего сочувствия к миру, пустые глаза управляющих факториями в Путумайо — глаза людей, давно утерявших способность (если даже предположить, что когда-то она у них была) различать добро и зло, доброту и злобу, человеческое и бесчеловечное.
И вот этот небольшой, пухловатый, очень элегантный человечек был повелителем империи размером со среднеевропейскую державу, ненавидимым и обожаемым хозяином жизни и имущества десятков тысяч людей, сумевшим в нищей и обездоленной Амазонии сколотить состояние, сопоставимое с тем, каким