В отеле Савой их чемоданы внес в номер слуга — проворный, улыбчивый юнец с пресловутым английским румянцем во всю щеку.
— Послушай, друг, — сказал преподобный доктор Гентри, — и много ты здесь зашибаешь?
— Простите, сэр, я что-то не совсем понимаю, сэр.
— Получаешь, говорю, сколько? Платят ничего?
— Ах, вот что! О, мне платят очень прилично, сэр! Чем еще могу быть полезен, сэр? Благодарю вас, сэр.
— Приветливый посыльный, нечего сказать, — пожаловался Элмер, когда мальчик вышел, — да к тому же и английский язык не понимает! Н-да, я, конечно, рад побывать в старой Англии, но если тут все такие дружелюбные, как
Они зашагали по Стрэнду.
— Ого! — значительно молвил Элмер. — Видела? У полисменов-то ремешки под подбородком! Хм… хм… Вот это, правда, совсем не как у нас!
— Да, очень интересно! — отозвалась Клео.
— Но сама улица — очень так себе. Столько слышал — можно подумать, что-то замечательное, а магазинишки… да у нас в Зените сколько хочешь улиц, где магазины куда лучше, — а уж про Нью-Йорк и говорить нечего. Никакого размаха у этих иностранцев! Просто радуешься, что ты американец!
Осмотрев магазин Свон и Эдгар, они пошли к Сент-Джеймскому дворцу.
— Так, — сказал Элмер с видом знатока. — Здание, безусловно, старинное. Интересно, что это такое? Наверное, замок какой-нибудь. — И, обращаясь к проходящему полисмену: — Простите, капитан, вы не скажете, что это за здание? Вот это, кирпичное?
— Сент-Джеймский дворец, сэр. Вы американец, наверное? Здесь живет принц Уэльский, сэр!
— Да ну?! Слышала, Клео? Да, сэр, это, во всяком случае, стоит запомнить!
Перед жиденькой аудиторией в часовне на Бромптон-роуд Элмера внезапно осенило.
С самого начала он задумал выдержать свою первую лондонскую проповедь в поэтическом духе. Он рассчитывал сказать о том, что первым склонит голову перед Богом — сильный человек, рыцарь в латах; сказать, что Любовь — это радуга на мрачном горизонте жизни, что это утренняя звезда, а также звезда вечерняя. Но в минуту гениального прозрения он сразу отбросил этот план. Нет! Им нужен американец — настоящий, отчаянный, с повадками первых поселенцев.
Таким он и предстал перед ними — от головы до пят. Он сказал.
— Братцы, — начал он. — Очень здорово с вашей стороны, что вы разрешили простому американцу приехать сюда и сказать вам свое слово. Но, я надеюсь, вы не ждете услышать речь оксфордского выпускника! Моя весть — и да поможет господь мне в слабости моей донести вам хотя бы ее, — моя весть такова: среди суровых поселенцев Америки, в убогих хижинах и непроходимых дебрях царит господь — точно так же, как царит он в вашем великолепном и могущественном городе. Сам я в настоящее время, хоть и отнюдь не по своей заслуге, состою пастором церкви, которая затмевает собою даже эту вашу прекрасную часовню. Но в глубине души я жду не дождусь того дня, когда генеральный инспектор отошлет меня снова в мою родную глушь, в… Позвольте же мне, в меру моих скромных возможностей, дать вам некоторое представление о той работе, которую я выполнял в дни молодости, дабы вы видели, как тесно связывает милость Божия ваш могучий город с безвестными и дикими просторами. Зеленым юнцом, не ведающим ничего, кроме того, что единственный настоятельный долг всякого священника — нести всем и повсюду благую весть искупления, я был пастором бревенчатой часовни в глухом селении под названием Шенейм. Объезжая верхом свой приход, усталый и голодный, приехал я под вечер к одинокой бревенчатой хижине одного из первых поселенцев, Барни Бейнса, и представился ему.
«Я брат Гентри, методистский священник», — сказал я.
Он пристально уставился на меня; из-под шапки всклокоченных волос диким огоньком сверкнули его глаза; он медленно произнес.
«Брат, — сказал он, — вот уж скоро год, как я не видывал чужого лица. Я очень вам рад!»
«Вам, наверное, было страшно одиноко, дружище?» — сказал я ему.
«Ну, нет, сэр, — говорит он. — Только не мне!»
«Да как же так?» — спрашиваю.
«Но ведь со мной все время был Христос!»
Ему едва не зааплодировали.
Ему говорили потом, что он был неподражаем, его просили читать проповеди в часовне всякий раз, как он вновь приедет в Лондон.
«Ну, постойте же! — думал он. — Вот вернусь в Зенит, расскажу
В автобусе на обратном пути в Савой Клео вздохнула:
— Ах, ты был изумителен! А я и не знала, что твой первый приход был в такой дикой глуши.
— А, пустяки, что там! Если ты настоящий мужчина, ты должен быть готов ко всему — и к хорошему и к плохому!
— Да, это верно!
Он стоял на углу Рю де ла Пэ, с нетерпением дожидаясь Клео, которая не могла оторваться от витрины парфюмерного магазина (ей и в голову не пришло бы попросить его купить ей дорогие духи: она была достаточно хорошо вышколена). Элмер обвел взглядом фасады зданий на Вандомской площади[199].
«Шика мало — простовато», — заключил он.
Бочком, воровато озираясь, к нему подсунулся тщедушный, замусоленный человечек, украдкой протягивая пачку открыток.
— Прелестные открыточки! — шепнул он. — Всего два франка штука…
— О-о! — протянул сообразительный Элмер. — По-английски говорите?
— Да-да. Я — на все языки!
И тут Элмер увидел верхнюю открытку и мгновенно ожил.
— Ух ты! Вот это да! Два франка штучка? — Он жадно вцепился в открытки.
…И в этот момент рядом с ним очутилась Клео.
— Пошел отсюда! — рявкнул Элмер, сунув человечку обратно пачку открыток. — Убирайся, пока я не позвал полисмена! Предлагать непристойные открытки — и кому? Служителю божию! Клео, эти европейцы — грязные люди!
С Дж. Э. Нортом он познакомился и близко сошелся на борту парохода уже на обратном пути — да-да, с тем самым Нортом, прославленным врагом порока, секретарем исполнительного комитета Национальной Ассоциации Оздоровления Искусства и Печати, которую в евангелическом мире любовно прозвали «Напап». Мистер Норт, хоть и ревностный пресвитерианин, не был священником, но ни один священник в Америке не преследовал порок столь яростно, не умел с таким искусством запугивать избирателей и, таким образом, заставлять конгрессменов придерживаться в области законодательной политики тех же разумных взглядов, что и он сам. На нескольких сессиях конгресса он пытался с помощью своих сторонников провести закон об учреждении федеральной цензуры над литературой, театром и кино. По этому закону всякий автор,