болтовня о пророчествах, якобы скрытых в апокалипсисе? Он-то, ведь не собирается упоминать эту напыщенную дребедень в своих проповедях! Какое идиотство думать, что кому-то понадобится история этого богословского спора о «filioque»[58]!
Преподаватели Нового завета и истории церкви были некогда священниками, однако впоследствии восхищенные их талантами и умирающие от скуки столичные приходы избавились от них путем перевода на более высокую должность. Тому и другому вежливые церковные старосты заявили: «Мы полагаем, брат, что вы созданы скорее для ученой, нежели пасторской деятельности. Вы истинный ученый. Мы нажали все пружины, чтобы добиться для вас достойного места — профессорской кафедры в одной из баптистских семинарий. Правда, платить вам будут, возможно, несколько меньше, зато это именно то почетное положение, которого вы, безусловно, заслуживаете. Да и работа, как говорится, куда легче».
Ученые мужи с благодарностью приняли предложение и теперь коротали свой век, вещая избитые истины, сладко подремывая и бормоча зевающим студентам чахлую и многословную книжную премудрость, именуемую ими наукой.
Но более всего раздражали Элмера лекции доктора Бруно Зеклина, преподавателя греческого и древнееврейского языков, а также истории Ветхого завета.
Бруно Зеклин был доктором философии Боннского университета и доктором богословия Эдинбургского. Он был одним из десятка настоящих ученых, которых можно было насчитать во всех духовных учебных заведениях Америки, а кроме того, он был совершеннейшим неудачником. Он читал лекции, запинаясь, писал туманно, непонятно, он не умел разговаривать с господом богом так, словно был его близким знакомым, и не мог заставить себя дружески обращаться с тупицами.
Мизпахская семинария принадлежала к правому крылу баптистской церкви, представляя то течение, которое лет двадцать спустя стало известно под названием «фундаментализм»; и в Мизпахской семинарии доктор Зеклин слыл еретиком.
К тому же он носил языческую рыжеватую немецкую бородку и родился он не в Канзасе и не в Огайо, а в городе с нелепым названием Франкфурт.
Элмер презирал его — презирал за бородку; за горячее увлечение древнееврейским синтаксисом; за то, что он не мог дать молодым честолюбивым пророкам ни одного полезного житейского совета; за то, наконец, что он словно с каким-то особенным удовольствием проваливал Элмера по греческому, когда Элмер плел отсебятину так храбро и отчаянно, что на него просто жаль было смотреть.
А Фрэнк Шаллард любил доктора Бруно Зеклина — любил только его одного из всех преподавателей семинарии.
Отец Фрэнка Шалларда был баптистский священник, человек мягкий, большой книголюб и умеренный либерал, добившийся известного успеха в жизни; мать была из довольно захудалой семьи родом из Мэн- Лайн. Фрэнк родился в Гаррисбурге и воспитывался в Питсбурге — так сказать, под сенью церковных шпилей, впрочем, достаточно благодатной и мирной в его случае, хотя отец его и затягивал семейные молитвы и поучал чад своих избегать мирских соблазнов, к которым относил танцы, театр, а также непристойные сочинения господина Бальзака.
Сначала дома шли разговоры о том, чтобы послать Фрэнка в Браунский или Пенсильванский университет, но когда ему минуло пятнадцать лет, отцу дали богатый приход в Кливленде, — а христианские откровения, сокрытые в Плавте[59] и Гомере, в таблице умножения, баскетболе и истории французской революции открыл Фрэнку Оберлин-колледж, штата Огайо.
Фрэнк был, в сущности, прирожденным поэтом и, как нередко случается с поэтами, отличался логическим складом ума и тягой к наукам. И то и другое — его воображение и его разум — поглотила религия, и такая религия, которая всякое сомнение почитала не только грехом, но, что гораздо хуже, признаком дурного вкуса. Душевная чуткость, которая могла бы привести его к розам и стихам, к боевым знаменам и геройской удали или состраданию к обездоленным труженикам, была отдана преклонению пред устрашающим величием Иеговы иудеев, пред мечтательной кротостью спасителя. Душа его была очарована сказками о рождении Христа, легендами, яркими, как эмалевые цветы: волхвы в драгоценных уборах, пастухи у кочевого костра, мерцающие звезды и младенец в яслях…
В смятении блуждал его дух средь загадок Апокалипсиса, словно Алиса в стране чудес[60] под маской дракона. Разум его был скован богословием, более того: все свои знания он почерпнул только из книг, не из общения с трудящимся людом. Великодушный, но требовательный, он был одинок в колледже. Шумный смех и брань товарищей раздражали его.
Он стремился проникнуть в глубь человеческой души, ибо не хотел и не мог рассматривать человека только как млекопитающее. Он скорбел о том, что греховные и страждущие души не стремятся обрести исцеление в мистическом процессе, именуемом Верой, Раскаянием и Спасением, который — так уверяли его лучшие и ученейшие умы — способен врачевать всяческую боль. Правда, его личный опыт не совсем это подтверждал. Даже после того, как он с восторгом предался душою вере, он ловил себя на том, что чувствует глубокую и немую ярость при виде того, как сверстники по-прежнему нагло разглядывают украдкой гибкие фигуры девушек. Впрочем, это, как он себя уверял, происходило только оттого, что он еще не достиг совершенства.
Были и сомнения. Привычка ветхозаветного бога требовать кровавого умерщвления всякого, кто не хотел ему льстить, представлялась Фрэнку не слишком человеколюбивой. Он спрашивал себя также, действительно ли сладострастные гимны «Песни Песней» воспевают любовь Христа и церкви. Стоит только вспомнить распри между Оберлинским духовенством и священниками из баптистской церкви на Миллер- авеню в Кливленде, Огайо! Не похоже! А вдруг Соломон имел в виду отношения между существами куда более земными и легкомысленными?..
Все силы своего ума Фрэнк, однако, направлял не на то, чтобы как следует разобраться в причинах своих сомнений и сделать выводы, а на то, чтобы разобраться в самих сомнениях и уничтожить их. Он считал аксиомой, что сомнение есть зло, и безжалостно убивал его в себе, проявляя при этом недюжинную изобретательность.
Что он будет священником, всегда подразумевалось само собой. Ему, правда, не посчастливилось так явственно и с таким экстазом услышать Глас Божий, как это произошло с Элмером Гентри, однако он с самого начала знал, что ему суждено всю жизнь грызть различные теории касательно евхаристии[61] и указывать людям путь к не обозначенным ни на одной карте вершинам, именуемым Праведностью, Идеалами, Честью, Жертвенностью, Красотою и Спасением души.
Вьющиеся льняные волосы, чистая кожа, прямой нос, ясные глаза, горделивая осанка — он был красивым юношей, этот Фрэнк Шаллард, двадцатитрехлетний студент Мизпахской семинарии.
Он был любимцем декана Троспера, любимцем преподавателя толкования Нового завета; он держался почтительно, получал прекрасные отметки, исправно посещал занятия. Но истинным своим учителем он признавал косноязычного, заикающегося Бруно Зеклина, этого бородатого поборника древнееврейского синтаксиса, эту вероятную жертву немецкого пива и немецкого рационализма. И единственным на курсе студентом, которого доктор Зеклин дарил своею дружбой и доверием, был Фрэнк Шаллард.
В первый год пребывания Фрэнка в Мизпахской семинарии они с доктором Зеклином были любезны друг с другом — и не более того; они присматривались друг к другу, уважали друг друга и оставались чужими. Фрэнк робел в присутствии такого ученого человека, и в конце концов Зеклин первый предложил ему свою дружбу. Он был одинок, жены у него не было, а что касается коллег, то одни из них внушали ему презрение, другие — страх. В особенности не любил он, когда энергичные, длинноногие и громогласные пасторы из глуши величали его «брат Зеклин».
В начале второго курса на лекции по истории Ветхого завета Фрэнк внезапно обратился к доктору Зеклину с вопросом:
— Профессор, не объясните ли вы мне одно явное противоречие в библии? В евангелии от Иоанна — где-то в первой главе, по-моему, — сказано: «Ни один человек никогда не зрел господа». И в