не выходила раскрытая на все двери «скорая помощь» и пейзаж на панели приборов.

Алиса тем временем уже подкручивала поближе к колонке. Она протянула ему в окно десятку и попросила:

– Милый, заплати за тридцать литров.

Из окна машины, из-за остренького плечика Алисы, уверенно раскатывался темповый хорошо свингованный джаз, играли «Take Five».

– Сдачи надо? – тупо спросил Пострадавший. Беспокойство уже сжигало его внутренности, он подрагивал с десяточкой в руке, но Алиса этого не замечала, занятая сложным маневрированием.

– Алиса, ты помнишь, был когда-то среди нас славный такой малый, саксофонист? – вдруг спросил он.

Она вздрогнула и повернула к нему свое лицо, сморщившееся от какой-то тяжелой мысли.

– Он здорово играл «Take Five»! – громко, с вызовом сказал Пострадавший.

Все, кто был вокруг на заправочной станции, повернулись к нему – шоферюги и два офицера-гаишника с крепкими мужскими лицами, едва лишь подгаженными избытком власти.

– Милый, не надо! – умоляюще попросила Алиса. – Прошу тебя, не двигайся с места! Я сейчас к тебе подойду!

– Где он, этот лабух? – еще громче спросил Пострадавший. – Умер, что ли? Скажи честно – он отвалил копыта?

– Милый, не надо об этом! – Алиса открыла дверцу «Фольксвагена» и медленно высунула ногу, как бы боясь его спугнуть.

Пострадавший, однако, уже бежал. Он мчался в остановившемся мгновении среди застывших удивленных фигур. Бежал сильно, но без всякой радости, а только лишь ради остатков своей мужской чести – ведь мужчина должен бороться до конца и драться за каждый камушек своей руины; такие взгляды он культивировал всю жизнь, несмотря на «бездну унижений».

Он обогнул патрульную машину ГАИ, пролетел вдоль ряда голубых самосвалов, украл из машины последнего нейлоновую телогрейку и пачку сигарет «Родопи», скакнул в «скорую помощь», завел мотор, включил заднюю скорость и дал газ.

Рафик, размахивая открытыми дверями, задом перелетел через клумбу, дико развернулся в луже и, стремительно набирая скорость, устремился прямо в гущу московского траффика. Лишь несколько секунд понадобилось офицерам ГАИ, чтобы опомниться и броситься в погоню, но «скорая» с гудящей сиреной уже пересекла перекресток и ухнула в темную глотку тоннеля.

...В ушах у меня все еще стоял Алисин крик, но он слабел, слабел с каждым километром и превращался в далекий и не совсем понятный звук: то ли благовест, то ли набат, то ли шум поезда, то ли воды на мельнице... Перед глазами у меня был пейзаж дубовой рощи с пятнами солнечного света на свежей траве, и я туда держал путь.

Вот она, Русь моя, мятная родина, добрый луг под дубами, пятнистый, как скромная коровенка! Прочь, еврейские нафталинные чемоданы, берегущие в чревах своих среди тлена древнюю темную ценность – еврейскую беду! Прощай, тесный, мистический Ближний Восток! Здравствуй, прохладный Север! Здравствуй, сердце России, еще не тронутое порчей!

Трава была так свежа, что жаль было мять ее колесами. Я посмотрел в зеркальце заднего вида – за рафиком тянулся след, но свежая крепкая трава распрямлялась, и след пропадал. Остановившись, рафик оказался среди несмятой травы, словно его с неба спустили.

Я выключил мотор, и сразу послышался хор русских птиц, милый мирный и ненавязчивый. Да разве могут в такой стране существовать огромные пропагандистские хоры с их слоновьим ревом? Вот малиновка заливается в кустах, вот рябиновка занялась, вот осиновка робко выводит руладу, вот дубовичок протрещал и смущенно умолк, а орешничек все скромненько выводит: «Милости просим, милости просим, милости просим...»

Все вокруг просило Божьей милости, и с благодарностью все живое эту милость принимало: паук, висящий в небе, белочка на ветке и мой отец Аполлинарий Боков, который тихо стоял в траве, опершись на свою трехлинеечку, и перетирал в жестких пальцах листочек смородины.

– Здравствуй, товарищ! – сказал я ему. – Я вижу, ты здесь просишь Божьей милости?

– Точнее, я любуюсь родной природой, – улыбнулся отец. – Ты, дружище, не тяни меня в свой модный идеализм.

Он был стар, мой отец, но одет в свой мальчишеский красногвардейский наряд: картуз со звездой, штаны из бархатной портьеры барского дома, белая ветхая толстовка.

– Зачем тебе ружье? – спросил я.

– Здесь опасный край, – пояснил он. – Очень сильны эсеровские влияния.

– Что вы не поделили с эсерами? – горько посетовал я. – Ведь вместе при царе боролись столько лет, сидели в одних тюрьмах...

– Дружище, они были нетерпимы, – охотно объяснил отец. – Эсеров всегда отличала ужасная нетерпимость, они не хотели признавать своих ошибок.

– А вы?

– А мы несли народу научные истины!

– Ты узнаешь меня? – спросил я отца.

– Ты мой сын, – улыбнулся он. – Когда я увидел этот микроавтобус, я сразу понял, что едет мой сын, и не ошибся.

– Я украл эту машину, – сказал я.

– Брось ее здесь и пойдем, – сказал он. – Пойдем в село.

– А ты брось свое дурацкое ружье, – попросил я.

– Охотно.

Он отшвырнул в сторону ржавую трехлинейку, и трава немедленно ее поглотила.

– Скажи, отец, ты много убил людей? – спросил я, когда мы зашагали по родной земле, по родной нашей буренушке к селу, чьи кровли уже корявились за бугром.

– Может быть, ни одного, – сказал он. – Здесь мы воевали с эсерами, в основном матом, эсеры-то были свои же мужики, а на гражданке я врага не видел, а только пули выпускал из окопа. Бог знает, куда они летели.

– Бог знает, – кивнул я.

– Ну, опять ты за свою мистику. – Он досадливо поежился. – В меня ведь тоже стреляли. – Он суетливо развязал веревочный пояс, спустил штаны и показал вмятину на внутренней стороне бедра. – Видишь? Чуть выше, и тебя бы не было. Знаешь ли, давай не будем подражать Солженицыну и считать все пули, нам их все равно не сосчитать... когда-нибудь сосчитаются...

– А ты говоришь, что не идеалист.

– Довольно! – поморщился он. – Хотя бы здесь не будем об этом. Здесь живут простые люди, пашут землю, сеют хлеб, кормят скот. Они всю жизнь живут здесь, не шляются по фронтам и по лагерям и не крадут, между прочим, автомобилей. Ведь это же наш род...

Мы жили здесь шестьсот лет над чахлою речушкой Мостьей, которая так прихотливо вьется по плоской равнине, как будто ее главная цель – разрушение глинистых берегов, а не течение вод.

Когда-то убежали мы от взмыленного отряда монгольских всадников, вернее, не убежали, а зарылись здесь в глину, в сумерках схоронялись, всадники и проскакали мимо. Мы долго в страхе ждали их назад, но они не появлялись целое столетие, и тогда мы построили здесь село из глины.

Теперь на главной улице нашего села сверкает та же лужа, что и двести лет назад, а домики отличаются от тогдашних только телевизионными антеннами на крышах. Вечные свиньи лежат в вечной луже. Вечные куры копошатся в вечной пыли. Обглоданная колокольня нависает над селом. Гипсовый большеголовый уродец-Ильич со странной инопланетной улыбочкой смотрит на хоздвор, где несколько мужиков, сложа руки, сидят на бревнах и с лукавым покорством ждут чуда, то ли превращения опостылевших комбайнов в сказочных розовых коней, то ли просто бутылки.

– Вот видишь, сынок, все отшумело, все пронеслось – гражданка, нэп, твердое решение, колхозные муки, война – а руки-то крестьянские остались – видишь? – шрамы, земля, черные руки России... положи-ка свою ладонь на эту руку!.. не бойся, не сломает, защитит...

Вы читаете Ожог
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату