ли страх, то ли, наоборот, сознание своей неудержимой и хамской мощи... как вдруг...
Как вдруг вспомнилось нечто истинное, нечто тревожное и родное: ночь, крыльцо старого «Наца», поземка широким фронтом идет по Манежной...
– Да мы же на Луну летим! Разве не понимаешь?!
Тогда мы увидели огромную серебристую тарелку, и все стало на свои места, мы обрели верх и низ, тарелка закрыла половину нашего пространства, мы вошли в зону притяжения и стали падать на полянку среди острых и невысоких лунных гор.
Прилунившись, мы увидели перед собой в коричневой и чуть отсвечивающей пыли бетонный безжизненный блок непонятного назначения. Оглянувшись, мы увидели тот же блок. К чему уж хитрить – он окружал нас со всех сторон. Два этажа длинных балконов тянулись вдоль блока, красная полоска лозунга лепилась между ними. Над краем блока в черном космосе там и сям стояли пики лунных гор, похожие на корни зубов, а в одном месте виднелся влажный бордовый склон – как я догадался, моя собственная печень.
Патрик, оказывается, за время нашей разлуки освоил технику речи глухонемых. С ухмылочкой он что-то шурудил своими пальцами, как бы объясняя мне все, что нас окружало и что нас ждет, будто бы он полностью «в курсе дела». Он как бы предупреждал меня об опасности.
– Вздор! – сказал я ему в украденный телефончик, который сейчас висел передо мною в невесомости. – Не валяй дурака, старый дружище! Кого нам здесь бояться? Ясно, что форт этот построен тысячу лет назад китайскими марксистами. Ясно, что все они вымерли. Здесь нет никого!
И тут же мы услышали гулкий голос:
– Ну, здравствуйте! Садитесь и рассказывайте. Что и как?
Убиенный оживлением подполковник в отставке Чепцов медленно, словно вождь тоталитарной нации, двигался по второму этажу лунного блока. Он явно старалася произвести АВТОРИТЕТНОЕ впечатление. Быть может, на англичан такая манера еще и действует, но мы-то, рашены средних лет, достаточно этого нахлебались, и хочется такому деятелю дать только хорошего «пенделя под сраку», как говорили когда-то мужики-пивники в «Мужском клубе».
– Ха-ха, – сказал мне тут мой зарубежный друг, хрустя своими пальцами, пощелкивая себя по горлу, выпучивая глаза и высовывая язык. – Вы, русские, – инертный и туповатый пипл, завороженный роевым инстинктом. Мы, свободные кельто-нормано-англо-саксо-американы, давно уже поперли такую администрацию.
Вдруг Чепцов повел себя самым неожиданным образом. Поравнявшись с нами, он сбросил с себя личину мрачноватого бонзы и перевесился с балкона, будто веселенький старенький кирюха-сторож, весь морщинками пошел от удовольствия встречи с земляками.
– Вот работенку мне подыскали на старости лет, – хихикал он, обводя руками безжизненный страшный блок. – Сторожем в китайском музее. Да вы, ребята, не смущайтесь. Я вас не знаю, вы меня не знаете. Хватит, никаких воспоминаний! Все забыто, все забыты. Просто встреча на пыльных тропинках далеких планет. Вы не думайте, я уже не тот, я не русский и не американский человек, и с той моей жизнью давно покончено, не помню ни обид, ни унижений, ни намеков на умственную неполноценность, словом, ничего из того, что побудило нашу биогруппу взяться за оружие. Между прочим, я теперь уже и не человек вовсе. Я теперь – философская структура. Я мыслю здесь в тишине по религиозным вопросам. Вот тотем, вот крест, вот Будда, Озирис, синто, дзэн, серп и молот. – Он благодушно показывал указательным пальцем в разные углы блока, и там на мгновения высвечивались религиозные символы.
– Дело нелегкое, – уважительно прокашлялась структура, прежде именовавшаяся подполковник Чепцов. – Больше скажу, дело тонкое. Мыслю много и строго, спуску ни себе, ни им не даю. Справимся, конечно, – и не такое было...
Дикая спазма предсмертной пошлости скрутила тут нас.
– Боже, за что ты покарал нас выбросом на далекую поверхность?
– И существует ли здесь Божия власть?
Все затихло тут на какое-то единственное, полное пронзительной надежды мгновение, и затем из-за гор донеслось до нас печальное слово:
– Бог не карает, и сила его не во власти. Бог – это только добро и только любовь и никогда не зло. Знай, что, когда чувствуешь добро, или любовь, или восторг, или жалость, или что-нибудь еще высокое, ты приближаешься к Богу. Знай, что, когда чувствуешь злость или что-нибудь еще низкое, ты уходишь от Бога. В несчастье Бог дает тебе надежду. Отчаявшись, ты отталкиваешься от Бога. Бог – это всегда радость, величие, красота. Нерадость, низость, некрасота – вне Бога. Ты наделен волей быть близко к Богу или уйти от него, потому что ты человек. Сейчас ты отпал от Бога и окружен страшными символами своего несчастья, но Бог посылает тебе мысль о себе, и это надежда. Ждите, как все, кто ждет Его Сына, ждите и мо...
Тут слово вдруг оборвалось, и все пропало, все, что связывало еще нас с Богом и с нашей прежней жизнью, растворилось в черноте, а приблизились к нам лишь предметы ужаса, из которых мы почти ничего не могли уже ни назвать, ни узнать, а то, что мы могли назвать, быть может, было страшнее неназванного.
По пыли вокруг нас прошла мощная и тугая, как стальной трос, струя мочи. Завеса пыли, качаясь, приближалась к нам, ко мне, к нему, к ним, к тому, что там еще так яростно билось, словно полураздавленный паучок. Черное окно космоса озарилось огромной глумливой улыбкой. Пыль опала, и вскоре уже весь край космоса озарился гигантской глумливой улыбкой.
...и уже в невидимом пространстве взошла полная переливающаяся слеза – Земля.
Есть в Москве странный перекресток. Садовое кольцо тут как раз заворачивает к Курскому вокзалу, а Ново-Басманная убегает к Разгуляю, а еще одна протока утекает в самое пекло, к площади Трех Вокзалов. Каждый час сквозь этот перекресток проходит пятнадцать тысяч машин.
Что ж тут странного, скажет читатель, изрядно уже уставший от странностей этой книги. Мы видим здесь самый обычный московский перекресток, скажет он и будет глубоко не прав.
Во-первых, в Москве нет нестранных перекрестков, каждый странен своей особой странью, а во-вторых, полюбуйтесь!
Диким мысом конструктивизма, старым дредноутом Муссолини, въехал сюда дом Министерства путей сообщения, а напротив него МПС поновее, высотный сталинец с кремовыми завитушками на могучих плечах. Между ними стоит, как неродной, мраморный юноша, гвардейский кавалерист, русский шотландец, жертва своей матерой родины. Скромно поблескивают за его спиной кресты уцелевшей церкви. Напротив же юноши, наискосок через огромный асфальтовый бугор видна престраннейшая раковина с темной бездонной пастью, вход в метро «Красные ворота».
Здесь, если встать под главный светофор, на макушку асфальтового бугра и посмотреть вниз, на Сухаревку, покажется, что попал на Великое переселение народов – бесконечной толпой вверх и вниз идут машины.
Тащутся, шипя пневмосистемами, гиганты КРАзы и «уральцы», середняки-работяги МАЗы и ЗИЛы, юлят новые кони России «Фиаты», проносятся фисташковые «Волги»-такси и черные персоналки-оперативки, мотоциклы «Явы» и «Иж-планеты», свадебные «Чайки» и похоронные ГАЗы, разбитные настырные «Москвичи» и одиночки-дипломаты – и все это течет, словно рыба-кета, на неведомый нерест, и в этом во всем как раз и везли Пострадавшего в последний, как говорится, путь.
И в этом во всем и как раз на упомянутом уже перекрестке застал Пострадавшего миг тревоги, когда остановилась вся Москва.
Что это было, никто не понял, но разом все остановилось, и все московские миллионы замерли в смертельно-остром предчувствии, в смертельно-радостной надежде, в смертельно-близком ожидании. Милиция и оперслужба еще несколько секунд суетилась на осевых полосах и в резервных зонах, еще по инерции думая, что это чувство Близости К Чему-то есть просто секретный приказ о проезде персоны, потом замерли и они.
– Что это? – тихо спросил Пострадавший. – Алиса, что это? Неужели?
Она положила ему на лоб свою согревающую руку. Она ничего не могла сказать. Душа ее трепетала.