Помм вызвалась готовить сама. А на ломберный столик решила поставить вазу с цветами. Была куплена электрическая плитка. Теперь надо было переделать один из штепселей. Эмери заворчал, что у него могут возникнуть неприятности с хозяйкой и что он не уверен, имеют ли они право готовить: ведь запахнет едой. Тем не менее он согласился установить на плинтусе новый штепсель — как-никак это мужская работа.
Они купили настенный шкафчик, чтобы хранить в нем разные туалетные принадлежности, так как умывальник иногда превращался в кухонную мойку.
Эмери даже забавляла эта жизнь как на картинке, с белыми в голубую полоску занавесочками. Он вовсе не жалел о том, что ему приходится делить с Помм свое скромное жизненное пространство и скрупулезно пересчитывать бумаги и книги всякий раз, когда так называемый «письменный стол» исчезал под кроватью, — на все эти неудобства смотришь с улыбкой, когда живешь в мансарде с любимой.
По утрам Помм вставала первой. Он смотрел, как она моется, — у нее были две ямочки над ягодицами и круглые плечи. Затем она очень быстро и бесшумно одевалась. Подходила и целовала его в шею. Тогда он делал вид, что она разбудила его, и улыбался, ворча. Вставал он лишь после ее ухода. И спускался выпить кофе со сливками к Жану Барту. К кофе он брал два рогалика. И с полчаса раздумывал над своим будущим. Время от времени в эти размышления вплеталась мысль о Помм.
Помм просто и весело взяла на себя дополнительные расходы по хозяйству; она умела держаться незаметно и исчезать, повинуясь невысказанному желанию юноши с задумчивым челом.
Домой она возвращалась вечером, часов около восьми, купив по дороге продукты. У студента еще продолжались каникулы, поэтому он сидел дома и читал или, пользуясь солнечными сентябрьскими днями, гулял по набережным, по Тюильри. Иногда час-другой он проводил в Лувре. Словом, это был период, пожалуй, самый счастливый в его жизни. Никогда прежде он так не наслаждался ощущением свободы и внутреннего покоя. Почти весь день бродил он по городу. И возвращался лишь на закате — по мосту Искусств, мимо Института Франции, по Университетской улице: он считал, что, проходя по этим чудесным местам, как бы сам внутренне обогащается. Это все-таки не то, что жить где-нибудь на улице Эдмона Гондине в XIII округе или на площади Октава Шанюта, над очередной собственностью Феликса Потена[11]. О Помм он вспоминал, лишь поднимаясь к себе в мансарду. Иногда заглядывал в магазины, пытаясь ее перехватить.
Он научил Помм одеваться — совсем иначе, чем было принято в парикмахерской. У нее теперь появились джинсы и холщовые туфли на веревочной подошве, в каких ходят на пляже (юбку и лакированные туфли она надевала на работу). Она поддалась уговорам Эмери и перестала носить лифчик. Грудь у нее была тяжеловатая, но округлая и нежная, и она колыхалась в ритме медленного танго. Когда они с Эмери отправлялись в субботу вечером на площадь Сен-Жермен, она щипцами завивала себе кудряшки.
Итак, наши два героя поставлены каждый в свою ситуацию. Помм занимается хозяйством. Эмери — строит планы. У Помм не будет времени принимать участие в планах Эмери. Это — не ее роль: она живет настоящим. Что же до способности юноши строить планы, то это почти целиком избавляет его от необходимости что-либо делать. Помм с Эмери будут жить в искусственной близости, деля крошечную комнатушку, но жизни их пойдут параллельным курсом. Эмери вполне это устраивает, ибо для будущего хранителя музея самое главное, чтобы его не беспокоили. И Помм не будет его беспокоить, мало того, она встанет между ним и житейскими мелочами, чтобы житейские мелочи не отвлекали Эмери от чтения и размышлений.
Но самое главное, что и Помм — особенно Помм — будет довольна таким распределением ролей; когда Эмери из вежливости или машинально сделает вид, будто хочет вытереть только что вымытую Помм тарелку или застелить постель, девушка решительно воспротивится: не должен он этого делать, не должен даже знать, как это делается, ибо лишь тогда он сможет читать, учиться, размышлять, а долг или даже привилегия Помм — дарить ему такую возможность. Умение хорошо справляться со своими скромными обязанностями, заботиться о благополучии студента станет в какой-то мере ее сутью, ее самовыражением. И значит, частица ее перейдет к нему, к Эмери. А большего ей и не нужно.
Стремясь, доказать Эмери свое обожание, девушка трудилась не покладая рук, так что словно бы растворялась во множестве домашних дел. И это ее стремление стушеваться и отодвинуть все житейские заботы от любимого создавало вокруг Эмери зияющую пустоту — так расступается толпа перед властелином. Студент же при этом чувствовал себя так, точно его обволакивает, берет в кольцо, зажимает в тиски нечто невидимое, ускользающее в последний момент. Порядок у Помм был налажен безукоризненный. Но было что-то даже бестактное в том, сколь тщательно и упорно юная хозяйка старалась держаться в тени. И молодому человеку порой хотелось, чтобы его поменьше оберегали.
Вскоре Эмери стал все больше и больше ценить долгие дни одиночества, когда Помм была занята на работе. Он убеждал себя, что ждет ее возвращения. И мало-помалу совместная жизнь превратилась для Эмери в череду разлук, когда разлука физическая сменялась разлукой духовной.
Вечер; девушка, синевато-бледная, лежит на разобранной постели. С той минуты, как спустился туман, все естество ее собралось в комок где-то внизу живота. Лампа на стене кажется кусочком льда во влажном воздухе ночи.
Студент, высунувшись из окна, смотрит вниз — под ним проползает крыша автобуса. Он в халате, напоминающем редингот.
Все застыло. Словно в музее восковых фигур.
Девушка медленно закрывает простыней ноги. Студент закрывает окно. И какое-то время стоит спиной к ней. Одна только лампа кажется живой в комнате.
Было что-то мучительное в этом молчании, существовавшем бок о бок с ним. Быть может, оно лишний раз доказывало — убедительно, почти даже грубо, — что человеческие души это обособленные миры, движущиеся на параллельных широтах, и единение, даже самое интимное слияние двух существ лишь отражает вечную, не находящую удовлетворения жажду встретить подлинно близкого человека? Юноше начинало казаться, что каждое его слово, адресованное Помм, — все равно как несостоявшееся свидание. И он сожалел о минутах откровенности, хотя в действительности его никто не слышал.
Но иногда Эмери убеждал себя, что даже если Помм его и не слышит, он, наоборот, понимает ее и что их все-таки можно назвать парой, хотя бы потому, что он-то в состоянии ее понять без слов, которые она не умеет произнести. А значит, они существуют друг для друга — как статуэтка, погребенная под слоем земли и никому уже больше не нужная, и археолог, который извлек ее на свет божий. Красота Помм принадлежала к другой эпохе, забытой, похороненной под обломками тысяч сломанных судеб, похожих на судьбу ее матери, и вот теперь в этом ничем не примечательном теле, в неискушенной ее душе вдруг возродились из небытия все эти поколения с их тайной, ибо чем же иначе объяснить появление на свет такой драгоценности, как столь чистая девочка. А ведь именно такую красоту искал наш юнец, он же — студент, он же — знаток латыни, он же — будущий хранитель музея. И вечная его неудовлетворенность, его неприятие существующего мира было не что иное, как желание встретить красавицу из красавиц, но не похожую на всех других, не упоенную собой, а появившуюся на свет милостью случая. И Помм как раз была такой.
Эмери же спрашивал себя, а не похожа ли Помм на тысячи других девушек. Не сам ли он наделил ее тем, в чем так нуждался и что, казалось, угадывал в ней? Помм ставила перед ним извечную, трудно разрешимую проблему — проблему доверия: сама ли она хотела завести с ним роман или же, как многие, откликнулась на призыв мужчины, от которого женщина ничего не ждет, но откликается просто потому, что противиться нет смысла? И, быть может, она лишь делает вид, притворяется, что получает наслаждение, чтобы не выпускать его из сетей? Впрочем, едва ли: ведь Помм, казалось, наоборот, была больше его удивлена и смущена таким взрывом чувств и даже как бы пыталась перед ним извиниться.
Эмери говорил себе, что после него Помм найдет десять, двадцать, сто мужчин и станет чьей-то любовницей на вечер, или на год, или на всю жизнь — если кому-нибудь придет в голову жениться на ней. Но эти метания все равно не помогут ей пробудиться, не выведут ее из одинокого сна. Эмери презрительно, не без отвращения относился к девицам, которые подчиняются желанию первого встречного, не потому, что идут навстречу собственному желанию, а наоборот — из стремления ограничить, зачеркнуть его, тем самым зачеркивая одновременно свое «я»; при этом им не только безразличен мужчина — они безразличны сами себе.
В такие минуты молодой человек упрекал себя в том, что отдает свою любовь и уважение существу,