которое, вероятно, может принадлежать кому угодно, стоит только поманить.
Его неотступные поиски «особой красоты» привели к тому, что он, Эмери, принял за золото дешевую безделушку, валявшуюся на дороге, которую, возможно, никто и не дал бы себе труда подобрать. Сознание, что он единственный сумел «разглядеть» подлинную Помм, выявив тем самым ее ценность, порою перечеркивалось мучительным сомнением, и он казался себе простофилей, глупцом, дикарем, увидевшим яркую бусину!
Он стал винить Помм: почему она ничего не требует, а значит, и не ценит того, что он хочет ей дать. Правда, казалось, она и не собиралась ничего брать. Иногда, он мог надуться и целый вечер с ней не разговаривать, но потом сам первый сдавался, коря себя за черствость, хотя Помм не жаловалась и не просила его ни о чем, — вот и выходит, что надо винить в черствости Помм. Он закурил «Житан» с фильтром.
Теперь Эмери старался занять все свое время, чтобы не оставаться наедине с ней: его пугало это молчание — ее, его и снова ее. Вечером, наскоро поужинав, он снова погружался в книги, взятые в библиотеке. А Помм долго-долго мыла посуду, словно боялась при нем сидеть без дела. Когда же с мытьем посуды или со стиркой было покончено, она садилась и внимательно перелистывала книги, выпущенные издательством «Галлимар», которые Эмери советовал ей прочесть. От рук ее приятно пахло «Лимонным лосьоном».
А ведь были и воскресенья. Иногда Эмери уезжал к родителям; но вообще он не любил оставлять Помм одну (точно ушел, оставив в квартире раскрытое окно). Поэтому чаще всего он никуда не ездил. Тогда его хотя бы не мучили мысли о несчастной, одинокой девушке, не способной даже скучать и придумывающей себе из любви к нему десятки никому не нужных дел. Всякий раз, вернувшись из Нормандии, он обнаруживал очередную подушечку, обвязанную нехитрым плетением, или ему преподносили какое-нибудь заштопанное старье, которое он забыл выбросить прошлой зимой. И Эмери становилось стыдно за нее и за себя — было что-то чудовищное в этом отсутствии взаимопонимания. Но он молчал. Он не мог ей этого объяснить, ей вообще ничего нельзя было объяснить. И он решил проводить воскресенья с Помм — тогда он сможет хотя бы последить за ней, избавить ее от унизительных, дурацких актов самопожертвования, а вернее, избавить от угрызения совести самого себя.
Но ему не о чем было с ней говорить, а она — она считала, что все отлично. Не мог же он целыми днями читать или заставлять читать ее. Она делала какие-то дела по хозяйству — если б он и хотел, то все равно не мог бы ей помешать. Но в то же время, жалея ее, он с горечью думал, что в этой комнате, где проходит их жизнь, нет ничего, заслуживающего столь бережного отношения, — ничего такого, что стоило бы тщательно вытирать, убирать, переставлять.
Друзей ни у Эмери, ни у Помм не было — во всяком случае, таких, с кем хотелось бы познакомить «другого», а потому не было возможности убить время даже на то, чтобы пойти в гости или пригласить кого-то к себе. Помм ни разу больше не зашла к Марилен. Да и Марилен уже не интересовалась Помм.
Итак, наши возлюбленные ходили в кино или просто гуляли. Студент по-прежнему громогласно восхищался отражением Нового моста в Сене или ноябрьскими туманами, обволакивающими сады Тюильри. Его склонность к романтике и неуемные восторги при виде «прекрасного», казалось, даже усугубились с тех пор, как он стал жить с Помм. Эмери не умел просто чем-то любоваться — он непременно должен был высказать суждение, произнести сентенцию. Он всегда стремился докопаться до истины — выяснить, что есть ценность, а что поделка. Так уж он был устроен: вечно что-то исследовал, подсчитывал, препарировал, точно работал в судебно-медицинской экспертизе. В этом заключалось для него все удовольствие — а, впрочем, может быть, в том, чтобы переломить себя и не поддаться душевному влечению (вот только был ли он способен на «душевное влечение»?). Вернее, ему необходимо было все время себя пересиливать, решать новые и новые головоломки.
Ну, а Помм? Научилась ли она хоть немного смотреть на вещи его глазами? Этот вопрос также входил в сферу его аналитических изысканий, несмотря на крепнущее подозрение, что Помм на поверку оказалась пустышкой. Она покорно восхищалась всем, чем восхищался Эмери. А он все мучился сомнениями, выражает ли ее «да» лишь покорность (быть может, смутный страх перед ним, который и заставляет ее так много и бессмысленно «заниматься хозяйством») или же Помм действительно искренна. Но разве могла она быть неискренней? Ведь именно отсюда проистекала ее покорность. И мало-помалу Эмери убедил себя в том, что сомневаться в искренности Помм просто смешно. Видимо, в ней есть что-то такое, что позволяет ей испытывать одновременно с ним подъем чувств. А вот сами чувства — иные.
Однажды Помм все-таки удивила его. Они осматривали церковь Сент-Этьен-дю-Мон (это была обычная для них прогулка с осмотром достопримечательностей, где наш архивариус выступал в качестве гида). Помм захотела на минутку присесть (это было так на нее не похоже — вдруг чего-то «захотеть»); Эмери осведомился, не устала ли она. Она ответила, что все в порядке и она вовсе не устала, — просто ей хочется на минутку задержаться здесь: «В таком месте тянет помолиться». Когда они выходили из церкви, он спросил ее (до сих пор ему и в голову не приходило задать ей этот вопрос), верит ли она в бога. В глазах ее засветилась бесконечная нежность, но — лишь на миг, и она ответила: «Конечно!» И впервые Эмери показалось, что она отвечает не ему, не на его вопрос, а словно бы кому-то, кто стоял позади него и кого Эмери не видел. Они пересекли улицу Суффло у комиссариата полиции V округа. Полицейские, стоявшие у двери на часах, дружно проводили Помм взглядом, в котором сквозила откровенная солдатская похоть.
Молодой человек и девушка сидят у окна друг против друга. В купе они одни. Девушка сидит очень прямо, сжав колени. Такое впечатление, точно она предстала перед судом или вот-вот предстанет. Неподвижная, как терракотовая статуэтка. Молодой человек на нее не смотрит. Лицо его повернуто к окну, где деревья — почти все с облетевшей листвой — раскачиваются под порывами ветра.
В тот день Помм, наконец, увидела владения молодого человека: его замок, его родителей, мир его детства, который он открывал для себя, бродя по узким тропинкам между плотными рядами кустарника и ежевики.
Большую часть замка занимала гигантская кухня, где был очаг величиной с подворотню и витал запах дичи. В кухне было очень холодно, но все же теплее, чем в гостиных и спальнях, по которым Эмери быстро провел Помм. Помимо основного здания существовала еще ферма, куда они не заглянули, и голубятня, которую Помм приняла за одну из башен замка.
Отец молодого человека держался как кавалерийский офицер, а одевался как конюх. Мать молодого человека была исполнена этакой колючей любезности. Помм совсем оробела. Утром она целый час выбирала, какой бы свитер и какую юбку лучше надеть.
Пообедали. Отец Эмери невероятно много пил и каждый раз причмокивал, опрокидывая бокал. Помм нашла, что он не слишком вежлив, но весьма решителен. В конце трапезы он отпустил два-три отеческих наставления и, не слишком твердо держась на ногах, отправился по своим делам.
Эмери развел в очаге огонь (словно крошечный огарок загорелся в гроте). Его мать приготовила кофе. Помм хотела было помочь убрать посуду с длинного дубового стола, на котором они ели без скатерти. Но дама не позволила. Она нажала на кнопку звонка, и в комнату ввалилась невероятно грязная крестьянка, сбросила посуду в раковину и, со злости отвернув до отказа кран, залила все водой.
Кофе пили без кофеина, сидя у очага. Дама растянулась на диванчике в стиле мадам Рекамье, единственном предмете, напоминавшем о комфорте в этой каменной пустыне. Помм сидела навытяжку на соломенном стуле. Беседовали. Мать Эмери задала девушке несколько вопросов, на которые ответил юноша. Однако даму не интересовали ответы — ей важно было спросить.
Помм молча, скромно слушала, как о ней говорят: она понимала, что не должна вмешиваться в беседу. У нее было такое ощущение, точно она выставлена на аукцион: с одной стороны продавец — Эмери, с другой стороны клиент — его мать. Но конечно же, между матерью и сыном ни о какой купле-продаже и речи не было, как не было речи о том, принять ее в свой круг или не принимать. Весь разговор шел просто так, смеха ради. («Она очень миленькая, но совсем дурочка», — сказали сыну глаза дамы и тем же взглядом спросили: «Разве ты не слышал, что она сказала?» — «Но... она ничего не сказала», — так же молча ответил ей сын. И, однако, суровый приговор, недвусмысленно вынесенный матерью, произвел на него не меньше впечатления, чем если бы он был высказан вслух.)
После кофе молодые люди отправились прогуляться по голым осенним лугам, окружавшим замок. Свет дня уже разрезали, раздробили черные ветви наиболее высоких деревьев, и он медленно оседал, исчезал за темной стеной окружавшего луг леса. Помм взяла было Эмери за руку, но тот быстро высвободился и