Город Франкфурт задумал было поставить памятник Гёте. Он даже сам принимал участие в проекте. Теперь стало ясно, что памятник поставлен не будет, и Гёте пишет ироническую и гордую «Ксению»:
Да, он воздвигнет себе памятник! Это последняя и самая большая страсть Гёте. Невзирая на свои годы, он проявляет грандиозную энергию. Он должен во что бы то ни стало завершить и навеки охранить от каких бы то ни было посягательств свои произведения — свое, как он теперь понимает, великое целое! С безумным нетерпением, нервозностью, страстью, словно дело идет о спасении всего, что только им создано, Гёте берется за подготовку последнего, еще небывалого по масштабам собрания своих сочинений.
В помощь себе он организует бригаду из шести человек во главе с Римером и Эккерманом, распределяет между ними проверку (с грамматической и критической точек зрения) всех текстов, которые должны войти в шестьдесят томов, немедленно прекращает всякую текущую журналистскую деятельность, отдается выполнению только этой, одной задачи. Так, бывало, работал он в бытность свою министром. Так работает он теперь снова целых четыре года.
Поистине демоническая воля владеет Гёте. Все, что уже создано, но еще не отлито в окончательную форму, он хочет оформить собственными руками. Он задумал собрать сотни самых разных своих произведений и объединить их так, что в совокупности своей они составят новое, единое произведение. Он решил сам изваять свое Собрание сочинений. Вот почему он завершает все, что, по-видимому, осталось бы не завершенным. Например, «Годы странствий Вильгельма Мейстера». Недаром он иронически говорит, что роман этот обязан своим появлением единственно терпению наборщика.
Разумеется, сюда примешивались и другие мотивы. Нечто вроде цехового честолюбия побуждало Гёте оградить свои произведения, после всех понесенных им потерь, от будущих безответственных перепечаток.
Кроме того, ему хочется заложить основу благосостояния своей семьи. И, наконец, за спиной старика стоит сын. Он торопит его, он хочет, пока отец не закрыл глаза, закрепить состояние за собой и наследниками.
Гёте обращается ко всем власть имущим. Ко всем известным ему королям, герцогам, послам, министрам, просто к дворянам и просит выдать ему привилегию, охранную грамоту, закрепляющую за двумя поколениями его потомков единственное право на гонорар за его сочинения. Бесчисленные письма Гёте полны «неизгладимой благодарности». Он просит датского короля распространить его привилегию на Шлезвиг; голландского — на Люксембург. Он очень политично рассматривает вопрос о том, как распространить привилегию на имперские города. Чрезвычайно почтительно ходатайствует он об этом перед родным городом, хотя только год назад отказался от франкфуртского гражданства. Обращаясь к Союзному Сейму, Гёте пишет о «деле, имеющем значение для всей немецкой литературы». Словом, когда читаешь документы, связанные с этим вопросом, право, можно подумать, что наконец-то заключается государственный договор, результатом которого явится воссоединение Германии.
Действительно, «привилегия» — совершенная новость для того времени. И никто, кроме Гёте с его мощными связями, не мог бы добиться ничего подобного. Когда в результате всех переговоров желаемый документ, наконец, пришел из Вены, Гёте и сам с необыкновенным волнением воззрился на это чудо — на «пергамент за большой печатью и собственноручной подписью вашего величества…» Право же, это, вероятно, самый удивительный документ, на который может сослаться история литературы!
Но вот он обладает волшебным ключом, и родные тем настойчивее торопят его завершить грандиозное свое начинание. Добиваясь права издания, с ним ведет переговоры не только Котта. Множество крупных издательств предлагают ему очень большие суммы. Но Гёте, ссылаясь на памятник, который хотели ему поставить, просит нацию поддержать его усилия, «дабы воздвигнуть мне вечный памятник из моих творений».
С небывалой страстью сосредоточивается старик на этом своем труде. Весь во власти мании, он рассматривает теперь свою жизнь только как средство и путь к его завершению. Суждения Гёте о собственной юности, некогда скептические, потом иронически-серьезные, теперь принимают в его биографии новое выражение.
«Никогда я не знал человека более самоуверенного, чем был я сам. Никогда я не думал, что мне нужно чего-то достичь; мне казалось, что я достиг уже всего. Водрузи мне на голову корону, мне и то показалось бы, что так оно и нужно. И все-таки, или, вернее, именно поэтому, я был совершенно таким же, как все. От сумасшедшего я отличался лишь тем, что мне хотелось трудом оправдать все, что я получал без всяких усилий, и заслужить, что мне давалось не по заслугам. Окружающим я казался неприятен, сперва, потому, что заблуждался в себе, затем, потому, что все делал всерьез. Но как бы я ни поступал, я всегда оставался в одиночестве.
Правда, я сознавал, какие великие и благородные цели я преследую, но я никогда не мог разобраться в условиях, при которых мне приходилось действовать. Зато я понимал, чего мне не хватает и чего, наоборот, во мне слишком много. Поэтому я никогда не переставал совершенствовать себя — ни с внешней, ни с внутренней стороны. И все же кругом все и всегда оставалось по-старому. К каждой цели я стремился серьезно, энергично, настойчиво. Часто мне удавалось преодолеть все препятствия, которые мне ставились; часто я терпел поражения, потому что никак не мог научиться уступать или обходить их. Так и шла моя жизнь — среди дел и наслаждений, страданий и непокорности; среди любви и довольства, ненависти и недовольства окружающих. И пусть в этом описании увидят свое отражение все, которых постигла та же участь, что и меня».
Но постепенно все чувства уходят в прошлое. Умирает и чувство к женщинам. «Женские характеры мне всегда удавались. Они всегда лучше тех, которые мы видим в действительности».
Через двадцать лет после разлуки он опять повстречал Минну Херцлиб и опубликовал сонет, в котором некогда зашифровал ее имя. Ульрику он позабыл. Знал ли он, что умерла Лотта Кестнер? Умерла на восемьдесят четвертом году и Шарлотта фон Штейн. Погребальная ее процессия прошла мимо его дома. В тот день он читал Виктора Гюго. Вечером к нему зашла приятельница, присутствовавшая при кончине Шарлотты, и Гёте разразился слезами. Впрочем, он тотчас же сердито подавил их. Только Марианна, с которой, расставшись, он не виделся никогда, осталась живой в его памяти.
Почти никогда не говорит он о друзьях, которых пережил. Впрочем, Гердера он вспоминает чаще, чем других, — вероятно, потому, что они так и не договорились. Иногда Эккерман, который знает наизусть «Поэзию и действительность», где описаны все друзья Гётевой юности, говорит о них как о личностях исторических — о Лафатере, Мерке, Якоби, о женщинах, которых любил Гёте. И тогда становится как-то жутко оттого, что вот этот старик, который сидит возле большой печи и вспоминает о тех людях, и человек, который был их современником, — одно и то же лицо.
Шиллер продолжает долго его занимать. Великий документ, свидетельство совместного творчества, соединил их навеки. Гёте редактирует сейчас этот документ, «Переписку», и видит: письма Шиллера богаче идеями, чем его. Ведь он сравнивает и оценивает их теперь со стороны, как совсем посторонний. А тут еще приняли решение перенести прах Шиллера с жалкого кладбища, на котором он погребен. Гёте сам руководит всеми работами. Ему даже доставили череп Шиллера, чтобы он его опознал. Что же, он опознал и даже сложил в его честь оду: