сидит, окруженный картами и планами гаваней, набережных, плотин. Особенно занимает его проект Панамского канала, про который ему рассказал Гумбольдт. Вот бы увидеть появление всех трех каналов — Рейнского, Панамского, Суэцкого! «Ради этих великих сооружений, право, стоит прожить еще каких-нибудь пятьдесят лет!» — говорит Гёте. Постепенно мысль о великих сооружениях современности связывается у него с мыслью о завершении «Фауста». Правда, никакой готовой схемы у него по-прежнему нет. Но в одном из набросков к четвертому акту появляются знаменательные слова: «Фауст завидует жителям побережья, которые отвоевывают землю у моря. Он хочет присоединиться к ним».
Сперва, кажется странным, что Гёте, который едва знает море, выбрал именно морскую стихию, чтобы в борьбе с нею полностью развернулась творческая и героическая деятельность Фауста.
Каждое утро в это последнее лето Гёте диктует самый значительный акт своей трагедии.
«Фауст, древний старик, в задумчивости прогуливается по саду», — написано в ремарке. Самому Гёте, который, создает образ столетнего Фауста, исполнилось уже восемьдесят два года. Видно, он должен был превратиться в легенду, чтобы почувствовать, как схож его облик с обликом его седого как лунь героя, того героя, в котором еще шестьдесят лет назад он увидел точное свое отражение. Но в глубине души он остался неизменным, он все еще подавляет в себе так и не сбывшиеся стремления.
Вот точно так же было и сорок лет тому назад в Риме, когда Гёте вложил в уста Фауста признание, открывшее его собственную душевную скованность и отчаяние: «Я, наслаждаясь, страсть свою тушу и наслажденьем снова страсть питаю».
Но не только в Фаусте выразил себя старый Гёте.
Быть может, с еще большей силой воплотил он свои теперешние настроения в башенном страже, в Линцее, который, стоя на вышке, глядит в темную ночь и поет песнь, полную глубокой благодарности к жизни:
Старчески сгорбленный Гёте стоит у окна своей тесной спаленки, и, словно в широкий мир, словно в сегодняшний теплый день, смотрит он в сад, заросший мальвами. Кажется, все еще пылающему сердцу нужен один-единственный час тишины, да, только один-единственный, и он сам станет башенным стражем. Поэт собирается с силами к своему последнему грандиозному взлету:
И в эту самую минуту к нему подкрадывается Забота. О, неужели он никогда не знал ее? Нет! Гордо, как Прометей, отвечает на ее угрозы Фауст:
Этот свет! Здесь — и нигде больше. Последние слова Фауста и престарелого Гёте. Согласно глубочайшим законам они должны заставить черта проиграть великий спор. Но, познать довольство, им все-таки не дано. Вот почему, даже в предпоследнее мгновение, оба кричат о своем непокое. Все самые сокровенные чувства Гёте толкают его отдать победу черту, но он еще волен решить спор по-своему. И когда прельстительная Забота, посланница Мефистофеля, пытается устрашить Фауста, то вместе с Фаустом старый Гёте тоже громко кричит ей в ответ:
Разгневанная Забота дует на него, и Фауст слепнет… Слепота — самое тяжкое испытание, которому только может подвергнуть Гёте, так любящий свет, своего двойника. Но даже и слепой, Фауст остается непоколебим. Озаренный внутренним светом, берется он вновь за работу; и когда Мефистофель, которого уже не видят слепые глаза Фауста, велит лемурам рыть для него могилу, Фауст, тоже совсем как Гёте, даже в самые последние свои минуты все еще рвется к деятельности. Он жаждет осушить болото, он готов выдержать борьбу со стихией, с опасностью борьбу, которая всегда вселяет силы в человека. Видя духовным оком эту новую борьбу, старый провидец заставляет своего слепого героя узреть перед собой, наконец, цель. Он подтверждает свое основное убеждение, которое сформулировал еще в начале трагедии, когда сказал: «В начале было дело». Теперь он варьирует его: «Дело было в конце!» Вот почему в предвкушении этого мгновения Фауст может воскликнуть: