таинственностью этих книг, он упрямо отмечает сноски, в которых авторы обещают разъяснить все, что покамест еще неясно. Гёте ставит цифры на полях соответствующих страниц, настойчиво идет «по мистическому следу» и тщетно старается разгадать «темные места».
Так наступает декабрь. Гёте заболевает вторично и так тяжело, что с ужасом чувствует — это смерть. Никакие средства не помогают. Жизнь его висит на волоске, и родители требуют от врача-мистика применить волшебное универсальное средство. Врач отказывается это сделать, увеличивая общую тревогу. И вдруг среди ночи он бросается к себе домой, приносит склянку с кристаллами какой-то соли и дает их выпить больному. Улучшение сказывается немедленно, в болезни наступает перелом. Гёте выздоравливает. «Не могу сказать, как укрепилась после этого вера в нашего врача».
Но что самое важное — вместе с переломом в физическом состоянии наступил перелом и в духовной жизни Гёте. Болезнь, как вспоминает он уже в старости, сделала из него совсем другого человека, «ибо я обрел необыкновенную бодрость духа и с радостью ощутил внутреннюю свободу, хотя мне все еще угрожало длительное недомогание».
«Я научился во время болезни многому, чему не научился бы и за всю свою жизнь… — пишет Гёте своей приятельнице, как только миновал кризис. Странные существа мы, люди. Вращаясь в веселом обществе, я был вечно всем недоволен; теперь я покинут всеми, но покоен, весел… Впрочем, я очень много рисую, сочиняю сказки и доволен собой».
Разве Гёте писал так раньше? Уж не начинает ли он успокаиваться, смиряться и потихоньку верить в себя?
Закутав ноги, сидит он за письменным столом, рисует комнату, мебель, посетителей и все, о чем они рассказывают, когда передают ему городские новости.
Снедаемый действенным любопытством, он потихоньку сооружает самодельную печурку с песчаной ванной и пытается выкристаллизовать лекарственные соли в стеклянных колбах. В конце концов, он получил какую-то прозрачную жидкость. «Человек, которому удалось создать и увидеть это собственными глазами, не станет порицать людей, верящих в «девственность земли», — напишет Гёте уже в глубокой старости. Так болезнь, возникшая на почве душевного недуга, открыла девятнадцатилетнему Гёте основы фаустовской алхимии и в то же время современной химии — науки, к занятиям которой он приступит лишь много десятилетий спустя.
Теперь, покуда он медленно выздоравливает, в нем пробуждается жажда знаний. Он сидит у себя в комнате и поглощает без разбора все: Манилия и Вольтера, Проперция и Квинтилиана. В детстве Гёте руководили его воспитатели, в Лейпциге он двигался вперед вообще без всякого руководства. Теперь великий дилетант устремляется в открывшееся перед ним безграничное пространство.
В этом году он почти не пишет. Самый верный признак, что в душе его зреют новые произведения. Он сжигает начатое было письмо, стихи. «Стихи не желают течь больше», — констатирует Гёте. В поисках новых путей познания он переходит от поэзии к критике. В душе его, подобно двум равнодействующим, борются рассудок и воображение, холодная проницательность и пламенное чувство. Прежде чем в его творчество властно влилась природа, он уже понял, сколь необходимо обратиться к ней. Он обрушивается на модные теперь воинственные песни. А картины сельской невинности? Это «искусственные картины, ибо господин автор никогда не видел природы. Всегда одни и те же выражения, жалкая мишура, и только». «Они были уместны в Аркадии; но, как известно, нимфы родятся под миртами, а не под германскими дубами. Самое невыносимое в этих картинах — ложь… Господа надеются, что их выручит иностранный костюм! Если пьеса плоха, разве спасут ее красивые одеяния актеров?»
Лейпциг остался где-то там, позади, все больше погружается в небытие. Только Эзер, подобно острову, высится посреди грустных вод. И только Кетхен продолжает жить в душе Гёте. Сладкая горечь, привкус первой страсти, — он будет ощущать ее еще много лет. «Вы навсегда останетесь для меня очаровательной девушкой, даже когда станете очаровательной женщиной. А я, я навсегда останусь Гёте. Вы знаете, что это значит. Когда я называю свое имя, я раскрываю и самую свою сущность».
Глава 2. ПРОМЕТЕЙ
Распространи место шатра твоего, расширь покровы жилищ твоих; не стесняйся — пусти длиннее верви твои и утверди копья твои, ибо ты распространишься направо и налево.
В первый день по приезде в Страсбург, разместившись в маленькой комнате на Фишмаркте, Гёте наугад открывает новый молитвенник, подарок матери, и читает слова оракула, слова Исайи, вот эти самые. Они глубоко трогают его. Предчувствие овладевает им с огромной силой.
Гёте все еще худ и желт, но в нем бродят новые соки. На дворе весна…
«Нет, покуда мы молоды, — пишет Гёте приятелю, — мы не собираемся идти по среднему пути…
Изо всех сил будем мы наблюдать за окружающим и записывать в своей памяти все. Мы будем очень внимательны и не упустим ни одного дня, чтобы что-нибудь не приобрести. Мы все еще будем ничем, но уже захотим стать всем! А самое главное — мы никогда не остановимся, если только нас не принудит к этому усталый дух и тело…»
В то время Страсбург находился во владении Франции, и жители его назывались «sujets allemands du Roi de France» — «немецкие подданные французского короля».
Здешнее общество подражало французскому еще усерднее, чем в Лейпциге. Именно поэтому дальновидный родитель и выбрал для своего отпрыска именно этот университет. Ведь когда сын, наконец, станет доктором юридических наук, он поедет в Париж, увидит солнце мира. Разумеется, лучше бы в Италию, размышляет отец, но в наши дни стать человеком светским можно, лишь вращаясь среди французов. Тогда молодой человек сможет блистать и в родном городе. Разумеется, будь его сын потомственным патрицием… Только бы удалось дотащить его до брегов светского общества, а уж вплыть в это общество ему придется самому. Но удастся ли? Хоть на этот раз?
Юный Гёте все такой же чудак. Он по-прежнему любит одиночество. И нисколько не желает посещать людей с положением. Темный дремлющий инстинкт предохранил юного Гёте от влияния светского Лейпцига. Теперь он заставил его высмеять собственные стихи.
Очутившись в Страсбурге, охваченный самомнением юности, Гёте презирает все то, чего едва достиг. Он отказывается от своих вкусов, обвиняя старую культуру в том, что зашел в тупик. Со стороны может показаться, что юный эстетствующий литератор гневается на французский дух. Но по правде, он казнит самого себя, свои вчерашние вкусы.
Впрочем, роль здесь сыграло и то, что задето его самолюбие. Французским он владеет с раннего детства; но он испортил свой выговор, подражая жаргонам самых разных сословий. Он так много копировал слуг, сторожей, актеров, аббатов, что теперь страсбуржцы дразнят Гёте его простонародным жаргоном. Совсем как в Лейпциге, где издевались над его франкфуртским акцентом. Оскорбленный гордец решает раз и навсегда отказаться от французского языка. Отныне он настойчиво и серьезно будет совершенствовать только родную речь. Немцу Гёте понадобилось побывать на французской земле, чтобы в нем проснулся, наконец, немец.
В Страсбурге он далек от студенческого образа жизни. Богема отпугивает бюргерского отпрыска, юного нелюдима и чудака. Зато предубеждение против светского общества постепенно рассеивается. Ему стукнуло двадцать. Он не пренебрегает теперь картами, учится играть и в вист и в пикет. Но, даже став общительнее, он усердно оберегает свою свободу.
Отныне и до самой глубокой старости Гёте будет вести двойную жизнь — одну в светском обществе, другую в строгом уединении. Привыкнув таить от окружающих бездонные глуби своей души, он дал самое поверхностное объяснение своему поведению. Он-де унаследовал от отца серьезность, а от матери