имуществом, сопровождаемые караулом из 120 гвардейцев под командованием капитана Пырского.
Впереди этого огромного поезда – четыре кареты, запряженные шестериками лошадей: в первой – сам Менщиков с женой и свояченицей Варварой; во второй – сын его с карлою; в третьей – дочери с двумя служанками; в четвертой – брат жены и Варвары, Василий Арсеньев, и другие приближенные. Все были в черном, траурном.
Выезд Меншикова из столицы уподоблялся добровольному отъезду богатого и заслуженного вельможи, который после многолетних трудов государственных намерен закончить жизнь вдали от придворного шума и блеска, вне интриг, без врагов и завистников. Он выехал в великолепных экипажах, сопутствуемый блестящею прислугой и сопровождаемый огромным обозом с драгоценной движимостью, выбранной из великолепных его палат.
Только дочь Мария должна была возвратить своему бывшему жениху обручальное кольцо, стоившее двадцать тысяч рублей.
Меншиков надеялся найти прочное благополучие в кругу своего семейства, жить в довольстве и покое в уединенной Придонской равнине. Поезд сопровождали верховые гайдуки и собственные княжеские вооруженные драгуны. Домашних челядинцев ехало в обозе 127 человек.
Путь будет долгий и томительный. Хорошо, если до крепких заморозков приедут в Раненбург. И Меншикову вспомнилось вдруг давнее, далекое: когда с царем Петром Азов у турок воевали, зашел спор с басурманами, что будет значить час езды, какое расстояние, – какая ради этого должна быть езда по степи – тихая или скорая? Наши говорили, что нигде того не велось, чтобы по степи ехали чинно и неторопливо. И городовая езда – тоже не в пример. Но турки со скорой гонецкой степной ездой были не согласны и говорили, что возьмут в пример езду ступистого коня. Так, помнилось, и не смогли договориться, какое расстояние считать за час езды.
А сколько верст они за час езды проедут? Похоже, лошади ступисты будут.
Меншиков отъезжал от Петербурга, а по городу ходили слухи о его непомерных злоупотреблениях; что он, не довольствуясь своим положением, зарился на императорскую корону; что будто найдено письмо, которое он заготовил к прусскому двору с просьбой дать ему взаймы десять миллионов, обещая возвратить в два раза больше, как только сядет на российский престол; что уже были отданы приказы удалить под разными предлогами гвардейских офицеров и заменить их преданными Меншикову. Говорили будто бы о незаконном завещании; что будто бы голштинский герцог и князь Меншиков заставили цесаревну Елисавету подписать завещание вместо матери, которая ничего про то не знала. Кто-то уже насчитал, что при аресте у Меншикова отобрано 14 миллионов рублей и сто пять фунтов золота в слитках, посуде и других вещах. Одни предсказывали, что Меншикова не оставят в Раненбурге, а вместе со свояченицей зашлют в Сибирь, а жену с детьми оставят на свободе, потому как они не столь зловредны. А другие утверждали, что муж и жена – одна сатана, а потому недолго наживут.
III
Слухами земля полнится, и дошли известия до заморских венецейских краев, что новый русский молодой второй император Петр не столь привержен к мореходству, как его покойный дед Петр I, а потому в треклятом навигацком обучении может послабленье выйти и будущие моряки так сухопутными и останутся. Но надо не ждать, когда такое станется, а самому быть расторопнее, ходатайствовать перед высокими чиновными лицами о вызволении из навигацкой науки.
Уже не первый год женатый господин из дворянского звания Михайло Лужин чуть ли не готов был руки на себя наложить от нескончаемой тоски-печали по своей жене, да от невозможности превозмочь морские учения. Вчерашним днем в двунадесятый церковный праздник всем ученикам роздых был, и они ходили на венецейские диковины смотреть, а он, Михайло этот, сидел слезы глотал и писал в Петербург своему шурину в жалобном письме: «О житии моем извещаю, что в печалях и тягостях пришло мне оно самое бедственное и трудное, а тяжельше всего – с домашними разлучение. А наука определена самая премудрая и хотя бы мне все дни на той науке себя трудить, а все равно не принять ее будет для того, что не знамо тутошнего языка, не знамо и науки. А паче всего в том великая тягость, что вам самим про меня известно, как я, окроме языка природного, никакого иного не могу ведать, да и лета мои уже отошли от науки. А на море мне бывать никак не возможно того ради, что от качания становлюсь весьма болен. Как были в пути сюда восемь недель, и в тех неделях ни единого здорового не было дня, на что свидетели все есть, кои имели путь со мною. На сухом пути, когда обучались чертежам, терпеть еще можно было, а в навигацкой науке, сиречь в мореходстве, когда очутились на корабле, то стало совсем нельзя, никакого терпения. А начальники строго велят, чтобы непрестанно на корабле быть, а ежели кто от сего дела уходить станет, за то будет без всякие пощады превеликое бедство, как про то в пунктах написано. И я, видя такую к себе ярость, тако же зная, что натура моя не может сносить мореходства, пришел в великую скорбь и сомнение и не знаю, как быть. Вызволить меня от такой беды, как тут сказывают, может лишь светлейший князь Александр Данилович Меншиков, ежели ему подать челобитную. А для ради того обязательно надо величать его полным титулом, про что я дознался доподлинно. И тогда, сказывают, он вызволит из беды, только ничего чтобы в титулах упущено не было. И прошу вас, моего дорогого друга и родича, найти способы передать мою челобитную, коею при сем письме прилагаю. Молю отставить меня от навигацкой науки, а взамен взять меня хотя бы последним сухопутным солдатом. Изволь пожалуйста отдавать из вещей моих кому знаешь, от кого можно помощь сыскать для ради подачи челобитной, и денег на то не пожалей. Паки и паки прошу, умилися и разжалобись надо мною, бесчастным, а ежели ты мне милости не окажешь, то к иному мне больше не к кому, и мне тогда пропадать. И чтобы наши никто о том не ведал, особливо же своей сестре, а моей жене, не сказывай, что я такою печалью одержим. Остаюсь в верных моих услугах до гроба моего Михайло Лужин».
К письму прилагалась и челобитная с полным титулованием Меншикова: «Светлейшему Римского и Российского государств князю и Ижорские земли, и генеральному губернатору над провинциями Ингриею и Эстляндиею, и генералу, и главному над всею кавалерией кавалеру, и подполковнику Преображенского регименту, и капитану бомбардирской от первейшей гвардии его величества, и полковнику над двумя конными и двумя пехотными полками командиру Александру Даниловичу Меншикову».
Дошло такое письмо до Петербурга, и, получив его, шурин Лужина глубоко задумался: как же быть? Светлейший князь в опалу обращен. Сам, своими глазами, видел, как он из Петербурга со всею свитой отбывал. И как понять объявленную князю опалу, когда он с таким обозом под гвардейским охранением в своей раззолоченной карете поехал. Не в опалу, а в свою рязанскую вотчину отбыл, считай, что так. Там и будет жить-пребывать в покое и довольстве. А что в народе болтают, будто он, как преступник, как тать, – так ведь языки без костей, мелят всякое. Злобных да завистливых не счесть сколько. А как торжественно светлейший князь отбывал, – дай бог всякому царедворцу.
Может, для ради вызволения из навигацкой науки свояка Михаила Лужина самому в Раненбург поехать, повстречаться там со светлейшим да поклониться ему с просьбой о родиче? У князя вся его сиятельная сила при нем и осталась. Нельзя поверить, что он стал никем, все его богатства, все вотчины при нем остались, и, может, смилуется, даст свое согласие пособить Михаиле. Узнав, что обратились к нему, не посчитавшись с тем, что он как бы опальным стал, – ан как раз в том и будет уверенность в успехе задуманного. А?.. Что, если поехать в Раненбург?.. И перед Михайлой совесть будет чиста, не запятнанной забвеньем его просьбы. Подумать надо и посоветоваться с толковыми людьми, послушать, как они рассудят.