комнату и, обратясь туда, где прежде восседала владелица замка, обнаружили на ее месте Ламию, а им полагалось приблизиться к ней, чтобы, склонившись, обнять со словами «Дай тебе Боже сил, чтобы пережить это горе!», «Мы знаем, как ты страдаешь!» или пролепетать еще какую-нибудь подобающую обстоятельствам ложь. Многим ли из этих женщин удалось во время сего каверзного ритуала соблюсти подобающую серьезность и достоинство? Об этом хроникер скромно умалчивает.
У мужчин все происходило совсем иначе. Там тоже никто не заблуждался относительно чувств, испытываемых остальными, но о том, чтобы нарушить благопристойную видимость, и речи быть не могло. Этого не допускало уважение к шейху, но прежде всего — присутствие его сына, которого он привез из Великого Загорья, пятнадцатилетнего Раада, единственного существа, имевшего причины горевать чистосердечно. Поселяне — и даже его собственный родитель — видели в нем чужака. Да таковым он, в сущности, и был, ведь его нога с годовалого возраста не ступала на землю селения; семейство его матери не поощряло бы таких попыток, да и шейх не решался слишком настаивать, боясь, как бы тестю не вздумалось прислать с внуком «эскорт» в своем вкусе…
Знакомство с этим молодым человеком стало сущим испытанием для жителей Кфарийабды. Причем испытание возобновлялось всякий раз, когда он открывал рот и слышался выговор уроженца Загорья, ненавистное наречие «саранчи». Само собой, он же там и вырос. «Одному Богу ведомо, что кроется за этим говором, — твердили они себе, — да и как знать, чего ему матушка его напела про наше селение?» Пока Раад был далеко, поселяне об этом вовсе не задумывались, но теперь до них дошло, что их господин, без малого шестидесятилетний, уже завтра может исчезнуть, оставив свои земли и людей во вражьих руках.
Если сам шейх и терзался подобным беспокойством, он отнюдь этого не показывал, а с сыном обходился как с мужчиной, которым он станет, и своим наследником, которым он уже был. Усадив его слева от себя и принимая соболезнования, он порой называл ему имена подходивших и краем глаза посматривал, проверяя, внимательно ли он наблюдает за жестами отца, сумеет ли их повторить. Ведь недостаточно встречать каждого посетителя сообразно его рангу, надобно еще принимать в расчет тонкости его положения. Если это арендатор Бу-Нассиф, в свое время пытавшийся мошенничать при дележе урожая, следует предоставить ему склониться, взять руку господина в свои, запечатлеть на ней долгое лобзание и только потом выпрямиться. Когда же перед тобой арендатор Тубийа, верный слуга всего господского семейства, надлежит, едва состоится поцелуй, тотчас подхватить его под локоть, изображая, будто помогаешь ему подняться.
Что до арендатора Халхуба, давнего соратника военных походов и охотничьих потех, он ему тоже поклонится, но с чуть заметным промедлением, заставив ожидать, что хозяин руку отдернет, но потом, приобняв, помочь выпрямиться и лишь после этого легонько чмокнуть в ответ, после чего ублаготворенный селянин вернется на свое место, подкручивая ус. А если подойдет черед арендатора Айюба, давно разбогатевшего и выстроившего себе дом в Дайруне, ему тоже следует помочь подняться и затем чмокнуть, однако лишь после того, как губы согбенного слегка коснутся пальцев господина.
Это только насчет арендаторов, но свои правила есть и в отношении к горожанам, к кюре, нотаблям, товарищам по оружию, есть особенности в обхождении с ровней, с замковой прислугой… Кое-кого надобно называть по имени, кому-то в ответ на его соболезнования положено отвечать какими-то фразами, касающимися его самого, да, понятное дело, не одними и теми же для всех, и тон должен быть разным.
И сверх того есть еще более особенные, совсем уж единичные случаи, как с Надиром, бродячим торговцем и погонщиком мулов, выгнанным из замка четыре года назад, а ныне использующим этот повод, чтобы добиться прощения. Он явился, замешавшись в толпу, с преувеличенно скорбным видом — тут шейх прошептал длинную фразу на ухо сыну, а погонщик мулов тем временем подошел, согнулся в три погибели, взял руку шейха, поднес к губам и надолго припал к ней.
Если бы хозяин не желал такого примирения — непреклонность, впрочем, почти неслыханная в час траура, — он бы отвернулся, притворяясь, будто поглощен беседой с Гериосом, находящимся у него за спиной, и продолжал бы не замечать просителя до тех пор, пока тот не удалится или ему не «помогут» это сделать. Но к подобному образу действия шейх если и мог прибегнуть, то лишь в случае, когда провинность была сугубо тяжкой, скажем, если субъект, подобно Рукозу, объявленный вором и изменником, преспокойно заявился бы сюда в расчете на отпущение грехов. Проступок, совершенный Надиром, по здешнему выражению, «на столько карат не тянул», и потому шейх, заставив Надира несколько секунд затравленно пялиться на господскую руку, наконец утомленно вздохнул и потрепал его по плечу:
— Помилуй тебя Бог, Надир, но твой язык заслуживает виселицы!
— Это у меня от рождения, шейх!
Погонщик мулов провинился в том, что в присутствии господина допустил возмутительную дерзость. Он был в замке постоянным гостем, там ценили его беседу и познания, это и вправду был один из самых образованных людей Горного края, даром что его поведение и род занятий отнюдь не давали повода его в том заподозрить. Неизменно падкий на любые новости и новшества, он держал ухо востро, когда доводилось иметь дело с образованными клиентами. Однако еще больше он любил, когда слушали его, и тут ему было наплевать на качество аудитории.
Утверждали, будто ему случается, взгромоздившись на мула, пристроить ему на загривок книгу и в таком виде разъезжать по дорогам. Прослышав о каком-либо произведении, интересном для него и опубликованном на арабском либо турецком — двух языках, на которых он мог бегло читать, — он готов был выложить весьма круглую сумму, лишь бы им завладеть. Обычно он говорил, что именно по этой причине так никогда и не женился, ведь ни одна женщина не пожелала бы иметь мужа, тратящего на книги все, что заработает, до последнего пиастра. Сельские злые языки поговаривали о другом, о пристрастии к эфебам, но тут его никогда не ловили с поличным. Как бы то ни было, если шейх прогневался на него, то не за эти недозволенные склонности, а из-за Французской революции.
Надир с детских лет был ее беззаветным поклонником, тогда как шейх и все ему подобные не видели в ней ничего, кроме гнусности, ужасного, к счастью, миновавшего заблуждения; «наши» французы потеряли голову, — говорили они, — но Господь не замедлил возвратить их «нам» на путь истинный. Раз или два погонщик мулов намекнул на желательность упразднения сословных привилегий, шейх возражал ему двусмысленным полунасмешливым-полу-угрожающим тоном, и гость прикусывал язык. Но однажды, кажется, продав свое барахло драгоману французского консульства, он подцепил такую потрясающую новость, что у него не хватило сил оставить ее при себе. Дело было в 1831-м, за год до того во Франции сменился режим, на трон вступил Луи-Филипп.
— Нашему шейху ни за что не угадать, о чем мне на прошлой неделе рассказывал один француз.
— Выкладывай, Надир!
— Отец нового короля был приверженцем Революции, он даже голосовал за казнь Людовика Шестнадцатого!
Погонщик мулов воображал, что теперь-то он поставил точку в их нескончаемом споре. Его большое безбородое лицо так и лоснилось довольством. Но шейх не пожелал отнестись к происходящему с юмором. Он встал с места, чтобы удобнее было кричать:
— В моем доме не произносят слов вроде этих! Убирайся отсюда и никогда больше не переступай моего порога!
Откуда такая вспышка? Джебраил, у коего я позаимствовал этот эпизод, был крайне озадачен. Он полагает, что шейх счел речи Надира в высшей степени неуместными, наглыми, а может статься, и подрывными, коль скоро при сем присутствовали его подданные. Само ли по себе сообщение возмутило его? Или он нашел его оскорбительным для нового короля Франции? А может, его взбесил не сам факт, а тон собеседника? Никто не осмелился спросить его об этом, а погонщику мулов сделать это было еще рискованнее, чем любому другому, он и так уже себе локти кусал, ведь это его родное селение, здесь его дом, его книги, да к тому же шейх был одним из его самых щедрых клиентов. Вот он и поспешил воспользоваться первыми случившимися поминками, чтобы испросить прошения.
Об этом человеке я еще не рассказал главного: он — автор того единственного сочинения, где довольно правдоподобно объяснено, почему исчез Таниос-кишк.
Надир и впрямь имел обыкновение записывать в тетрадку наблюдения и изречения, что приходились ему на ум, пространные или лаконичные, ясные до прозрачности или пророчески туманные, сплошь в стихах