— Почему же ты раньше не избавил меня от этого, когда совал в меня свой член? У меня три месяца беременности. Сколько раз за это время ты заставлял меня ложиться с тобой в постель?
Я испытала мимолетное удовлетворение, когда увидела, что страх, покинувший меня, теперь перекочевал к нему.
— Ты сказала доктору, что это я? — был его следующий вопрос.
— Нет, — солгала я под гнетом вернувшегося страха.
— Помни о том, что я тебе говорил, моя девочка, все будут обвинять тебя, если ты начнешь болтать. Тебя заберут от нас и запрут в приюте. И твоя мать тебе не поможет. Все тебя осудят.
Я уже видела по лицам трех человек, что его предсказание верно.
— Я скажу маме, что ты призналась мне в том, что ездила в Портраш, познакомилась там с какими-то мальчишками-англичанами и занималась с ними этим. Слышишь меня, Антуанетта? Ну, что ты собираешься рассказывать матери?
Силы покинули меня, и я произнесла то, что он хотел услышать:
— Я скажу ей, что встречалась с английским мальчиком, а теперь он уехал.
Он велел мне идти в свою комнату и ждать, пока он сам поговорит с матерью. Я покорно поплелась к себе.
Мне показалось, что прошла целая вечность, прежде чем стук входной двери возвестил о приходе матери. Из своей спальни я слышала бормотание их голосов, хотя слов разобрать не могла, а потом хлопнула дверь. Я догадалась, что отец ушел на работу. Но я все сидела на кровати, прижимая руки к своему набухшему животу, надеясь только на то, что взрослые помогут решить мою проблему, хотя совершенно не представляла себе, насколько это возможно.
Я знала, что не следует покидать свою комнату, пока не позовут. От голода сосало под ложечкой. Меня тошнило, но я все равно хотела дождаться, пока мама будет готова поговорить со мной.
Я расслышала свисток чайника. Ее голос окликнул меня. Дрожа от страха, я послушно спустилась на кухню. Она налила нам обеим чаю. Я с благодарностью схватила свою чашку, поднесла к губам и отхлебнула. Горячая чашка хотя бы согревала мои дрожащие руки, а сладкий чай успокаивал нервы. Я чувствовала на себе ее прожигающий насквозь взгляд, но упорно не смотрела на нее. Вместо этого я сидела, уставившись в чашку, ожидая, пока мать заговорит, что наконец и произошло.
— Кто отец? — спросила она холодным, безучастным голосом.
Я подняла глаза и, понимая, что моя ложь бессмысленна, все равно попыталась солгать. Но она даже не дала мне закончить.
— Антуанетта, — строго произнесла она, — скажи мне правду. Скажи, и я не буду сердиться.
Я встретила ее взгляд, в котором застыло выражение, по-прежнему мне не понятное.
— Папа.
Это все, что я смогла из себя выдавить. На что она ответила:
— Я знаю.
Она продолжала смотреть на меня в упор своими огромными зелеными глазами, и я знала, что ее воля, куда более сильная, чем моя, вытянет из меня по крупицам всю правду. Она спросила, когда это началось, и я ответила, что еще в доме с соломенной крышей. Я рассказала ей про поездки, но ее лицо по- прежнему ничего не выражало.
— Все эти годы… — лишь вымолвила она.
Она не стала спрашивать, почему я скрывала это, почему вместе с отцом решила лгать ей. Спустя месяцы я вспомнила об этом и смогла сформулировать почему.
— Доктор знает? — спросила она.
— Да, — ответила я и сказала, что он хочет встретиться с ней.
В тот момент я даже не догадывалась о том, что ложь, которой я ответила на ее последний вопрос, потом едва не погубит меня. Она спросила, рассказала ли я еще кому-нибудь, и я, подавив в себе болезненные воспоминания о визите к Изабель, ответила:
— Нет.
Я заметила, что она испытала некоторое облегчение и, поднявшись, подошла к телефону. Коротко переговорив, она повернулась ко мне:
— Я договорилась о встрече с доктором, как только он закончит операцию. Ты оставайся здесь.
С этими словами она накинула пальто и ушла.
Словно в трансе, я просидела на стуле, казалось, целую вечность, изредка подбрасывая уголь в огонь или почесывая голову Джуди. Она, чувствуя мое безграничное отчаяние, не отходила от меня ни на шаг, пока я ждала возвращения матери и вердикта о своей дальнейшей судьбе.
Звук открывшейся входной двери вывел меня из оцепенения, и я, ожидавшая маму, увидела, что вернулась она не одна. Вместе с ней был доктор. В течение следующего часа они были для меня и судьями, и жюри присяжных, а приговором мне стало молчание. Договорились, что отца на время положат в госпиталь, чтобы он оправился от «потрясения», а для меня организуют легальный аборт, после чего, по рекомендации врача, поместят в интернат для трудных подростков. Там мне предстояло жить до окончания средней школы, после чего мне должны были подыскать подходящую работу. И речи не могло быть о том, чтобы мы с отцом оставались под одной крышей. Тем временем, пока будут улаживать все формальности с абортом, наша жизнь должна была идти своим чередом. Все это мне изложила мама при молчаливой поддержке доктора, который сказал, что это единственный выход. Совершенно измученная и опустошенная, я слушала их планы, которые означали конец той единственной жизни, которую я знала.
Потом доктор обратился непосредственно ко мне:
— Я помогаю тебе только из-за твоей матери, поскольку она невинная жертва всей этой ситуации. Сегодня утром ты мне солгала. Ты дала понять, что это случилось лишь один раз. — Он выдержал паузу и посмотрел на меня с холодным презрением. — А выходит, что ты сама поощряла это своим молчанием, и не говори мне, что ты не виновата.
На этом он распрощался, оставив нас с матерью вдвоем. Я ждала от нее каких-то слов поддержки и понимания, но тщетно, и, не в силах больше выдерживать это ледяное молчание, я пошла спать, так и не поужинав.
Следующие несколько дней прошли как в тумане. Теперь меня допрашивали на два дома, и я молча выслушивала обвинения в том, что я трудный подросток и в четырнадцать лет умудрилась забеременеть неизвестно от кого.
Затем наступил черед мини-слушаний, на которых медики с суровыми лицами допрашивали меня с целью определить как судьбу моего не рожденного ребенка, так и мою собственную. На основании вывода о моей психической неустойчивости было принято решение провести аборт в госпитале соседнего городка, в попытке сохранить дело в тайне. В Северной Ирландии конца пятидесятых аборты были запрещены; медсестры и врачи, видевшие свое предназначение в том, чтобы спасать людей, были категорически против того, чтобы прерывать чью-то жизнь даже по решению суда. И очень скоро я об этом узнала.
Родители, сплоченные общей бедой, игнорировали меня всю неделю, пока я ждала дня «операции», как теперь называла это мама. В день, когда мое тело надлежало очистить от доказательств отцовской вины, мама отправилась на работу, а я, зажав в руке маленький саквояж с ночными принадлежностями, поехала на автобусе в госпиталь.
Хмурая медсестра проводила меня в боковую палату с койкой и шкафчиком. Я без слов поняла, почему меня определили именно сюда. Палата находилась в родильном отделении, и в госпитале хотели сохранить в тайне операцию, которую предстояло сделать мне. На следующий день, в восемь утра, медсестра подошла к моей кровати.
— Я должна тебя подготовить, — сказала она и поставила на пол таз с водой, а рядом положила безопасную бритву. — Раздевайся ниже пояса.
Началась унизительная для меня процедура. Она наспех побрила мой лобок, грубо орудуя бритвой, оставлявшей порезы на моей нежной коже. За все то время, что медсестра провела в палате, я больше не услышала от нее ни слова. Закончив, она молча подняла таз с бритвой и вышла.
В свой следующий приход она поспешно сделала мне укол в ягодицы, оставив меня дремать и думать. Мне так хотелось, чтобы рядом была мама, чтобы рядом был кто-то, кто сказал бы, что со мной все будет в порядке. Я хотела знать, что за операция мне предстоит, потому что никто ничего мне не рассказывал. Но