навязываю ему этакий притворно-веселый и снисходительный тон.
– Вот как? Ну что же, приятного вам вечера…
– Спасибо…
И тут она прорвалась, да еще как прорвалась, эта печаль, которую, как я надеялся, она прекрасно должна была расслышать, эта моя тоска, эта моя надорванность.
– Италия?
– Да?
Понимаешь, Анджела, теперь это ее «Да?» звучало уже совсем иначе! Я хотел было ей сказать, что с тех пор, как мы перестали встречаться, я уже дважды делал себе электрокардиограмму. Я просто поднялся в кардиологию и попросил коллегу поставить мне эти присоски. «Я всерьез занялся спортом», – объяснил я… А еще я хотел сказать, что люблю ее и боюсь умереть вдалеке от нее.
– Береги себя, – сказал я.
– И ты тоже, – ответила она.
Очень возможно, что она как раз в эти дни снова налаживала свою маленькую жизнь, скажем, зашла в бар, где мы с нею когда-то повстречались, и заново начала прямо оттуда… Какой-нибудь мужчина подошел к ней и что-то у нее спросил. Чтобы привлечь внимание, она умеет обходиться совсем немногим, одним- единственным взглядом она может послать собеседнику свой целостный образ, такой или какой-нибудь другой. Да, вероятно, она уже угодила в объятия следующего мужчины, и он спокойненько опрокинул ее на кровать. Наверняка это какой-нибудь обормот, он так и не знает ее, ему неведомо, какая это драгоценность, ему неведомо, как она страдала. Она отдавалась ему, это давало ей иллюзию, что она еще живет, при нем она металась головой по подушке, а потом плакала, когда он уже не мог ее видеть. Зато ее прекрасно видел я.
В эти дни мы наконец поняли, какого ты пола. Ноги у тебя были согнуты. Манлио слегка тебя подшлепнул, подвел зонд и обернулся к Эльзе.
– Это девочка, – сказал он. Твоя мать обернулась ко мне:
– Он говорит, это девочка.
На обратном пути, в машине, Эльза молча улыбалась. Я знал, что она хочет девочку. Пока мы ехали, она, будто в трансе, думала о том, какая жизнь вас с нею ожидает – тебя, Анджела, и ее. Думала об этой череде маленьких, но таких важных событий, которые сопровождают рост ребенка, определяют его судьбу. На ней было эффектное пальто кремового цвета, рядом со столь величественным аистом я чувствовал себя жалким утенком, пытающимся плавать в пересохшем пруду. Мне бы хоть в обстановке на дороге разобраться, в том, что происходит сегодня, мне бы найти хоть какую-нибудь подушку, которая разгрузит мою голову от вороха мыслей насущных. Италия так меня и не покидала, она возникала то справа, то слева, в такт движению дворников по ветровому стеклу. Я вспоминал ее слова. Она вообще-то мало говорила, но то немногое, что она произносила, слетало с ее губ, проделав долгий путь в ее мыслях и в ее душе.
– Это будет мальчишка, я почему-то уверена.
Италия сказала это безо всякой торжественности, она так чувствовала, и это было правдой. Знал это и я, ведь теперь мне было дано провидеть некую запасную мою судьбу: в этой судьбе были сосредоточены все те события, которым я не дал случиться. Когда мысль об этом пришла ко мне, она не причинила боли. Легче всего сейчас будет ни во что в доме не вмешиваться, делать каждый день крохотный шажок назад и в конце концов предоставить вас с Эльзой самим себе. Дочери ведь так привязываются к матерям, они глядят, как их мамаши мажутся, обожают примерять их туфли. И я, не бросаясь особенно в глаза, вполне мог бы стушеваться, пребывать в доме на заднем плане, безгласной фигурой, этаким индийским слугой в войлочных туфлях.
Дни проходили друг за другом, принося одни и те же дела и делишки, лишь чуть-чуть отличающиеся друг от друга – точно так же и лицо мое неприметно менялось с ходом времени. Время, Анджела, работает вот так, педантично и постепенно, его неумолимое движение подтачивает тебя совсем незаметно. Понемногу провисает тканевая оболочка, просаживается на нашем костяном каркасе, и в один прекрасный день ты вдруг обнаруживаешь, что теперь у тебя облик твоего отца. И дело тут не только в голосе крови. Душа любого человека небось тоже повинуется импульсам унаследованных потаенных желаний, они могут внушать ему отвращение, но они в нем живут, и с этим ничего не поделать. Эти мутации заявляют о себе на середине жизни, и все остающиеся тебе годы добавят сюда разве что пару довершающих штрихов. Твое лицо в сорок лет – это уже лицо твоей старости. То самое, с которым ты ляжешь в могилу.
Я всегда полагал, что похож на свою мать, и вот в одно декабрьское утро я превратился в своего отца. Увидел я это в зеркальце собственной машины, застрявшей в пробке. Пережитые мною передряги, оказывается, заставили мою телесную оболочку подвинуться к образу этого человека, которого я всю жизнь ненавидел без каких-либо внятных причин, единственно потому, что привык его ненавидеть с тех самых пор, как стал помнить. Я снял очки и приблизил лицо к зеркалу. Глаза угрюмо блуждали в фиолетовых кругах, скандально голый нос, в который впечаталась дужка очков, оказывается, успел стать более массивным. Кончик его устремлялся ко рту, а рот вел себя совсем иначе – он съежился, словно берег, поглощаемый морем. Все там было от моего отца – или почти все. Не хватало мне разве что некого шутовского выражения лица, которое, наслоившись на его грустные, в общем-то, черты, делало его единственным и неповторимым и не покинуло даже после смерти. Это осунувшееся и навсегда оцепеневшее отцовское лицо, на котором не читалось более никаких намерений, тем не менее так и не утратило отпечатка своенравия и деспотизма, свойственных его покойному уже обладателю. Я же был всего лишь его грубой беспородной копией, мрачным господином с хищной физиономией.
В день Рождества я не стал задерживаться в доме тестя и тещи ради партии в лото – тем более что к этой партии обычно присоединялись после определенного часа разные новые гости, с лицами пресыщенными и сонными. Я передал лежавшие передо мной карточки своему соседу и пошел дышать воздухом. Улицы после всей этой предпраздничной кутерьмы были пусты, витрины магазинов задраены гофрированными жалюзи. Погода была так себе: стояла стужа, солнца не было. Я зашел погреться в местную церковь. В этот час между утренней и вечерней мессой она была безлюдна, но в ней еще чувствовалась некая аура молящихся, которые переполняли ее утром. Я направился в боковой придел, под своды, туда, где были выставлены рождественские ясли. В них стояли эти непременные гипсовые фигуры, большие, почти в натуральный человеческий рост. Мадонна в длинном складчатом плаще застыла, устремив глаза на приподнятый соломенный тюфяк, на котором лежал гипсовый Божественный Младенец. Забавно, но я все-таки преклонил колени перед этой компанией грубо сработанных статуй с озадаченными лицами. А потом вдруг ушел в патетическую беседу с самим собой, точно при этом некто невидимый слышал меня и судил. Естественно, ничего особенного не произошло, Бог не станет беспокоиться ради какого-то смешного смертного. Прошло немного времени, и я отвлекся на нечто другое.
Никакие лучи божественного света на самом-то деле не падают на застывшего в неподвижности гипсового ребенка, который лежит передо мною в отдающем позолотой тенистом сумраке этой церкви. Нимб над ним поддерживается черным железным штырем, который кто-то, вероятно, приделывал заново, потому что на гипсовом затылке виднеется желтое пятно застарелого клея. Я, Анджела, наверное, обращаю внимание на слишком большое количество разных мелочей, чтобы верить в Бога, эти мелочи то и дело попадаются мне на глаза во всей их суетности. Это презренные земные делишки, которыми Небо никогда заниматься не станет. Вон там, к примеру, лежит еще одна позабытая невзрачная статуя, выглядывает себе из соломы, которой набит ее деревянный короб, так и не убранный из ризницы. В таком же коробе проводит зиму и этот новорожденный голубоглазый карапуз, здесь же его приветствуют весна и лето, он полеживает в своем темном ящике, сколоченном из деревянных реек, куда проникают и пыль, и сырость. А мать его, тоже упакованная кое-как, зимою лежит поблизости на боку, и лицо ее засыпано соломой. Оба они – гипсовые статисты, и их достают из кладовой раз в году ради сердец уязвимых и лицемерных, вроде моего.
Я взирал на это рождественское действо разочарованно, словно один из пресловутых летних туристов в шортах и сандалиях, которые входят в ту или иную церковь, укрываясь от зноя, и с любопытством глазеют на это занятное место, где кадят ладаном и то и дело восклицают «Аминь!», и на них при этом укоризненно смотрит какая-нибудь старая скрюченная ханжа, сидящая на первой скамье, у самого алтаря… Постойте, да тут и в самом деле есть женщина; она стоит на коленях, полуприкрытая колонной, вы в любой церкви