Самая большая сложность в наших отношениях учителя и ученицы (да и позднее, когда начался наш классический курортный роман) заключалась в том, что он говорил по-португальски, а я — по-английски. Я, однако, замечала, что Фабио, с его выразительным лицом и оживленной жестикуляцией, куда лучше удается донести до меня свою мысль. Мои собственные попытки общения сводились к жалким неандертальски- примитивным потугам, которые, глумливо смеясь, переводил Густаво.
А как быть с теми, кто утверждает, что никогда не смогли бы жить с человеком, который не говорит с ними на одном языке (многие мои подружки делали такие заявления, а теперь вот молча сидят рядом с мужьями и пялятся в ящик)? Я с ними согласна — теоретически. К счастью для меня, мое приключение не имело отношения ни к теориям, ни к скромному поведению. Я и так почти десять лет провела в обстановке отупляющей посредственности и благопристойности и теперь была безумно рада возможности отправиться в свободный полет. Случались, конечно, всякие неожиданные заковыки. Например, когда мы с друзьями- музыкантами отправились на выходные на фестиваль самбы, мне пришлось два дня хранить безмолвие, изображая растение. Но меня это не огорчало. Кое-кто из них оказался даже более скуп на слова, чем я. В конце концов, это ведь музыканты, а не университетские болтуны. Я просто сидела (на меня поглядывали), даже не пытаясь вставить слово, и, надеюсь, что-то постигала. Иногда мне давали поиграть на маракасах.
Слова — только часть моей истории. Может, имейся у Фабио лучший друг, с которым они бы проводили все время вместе — ну, то есть еще кто-то, кому я должна была бы понравиться, — все бы могло сложиться по-другому. Но такого друга у него не оказалось. Вопреки, а может, благодаря своему открытому нраву Фабио был одиночкой.
Бразильцы, со своей стороны, нисколько не заморачивались насчет романа между людьми, которые говорят на разных языках. Отношения не имеют ничего общего со скучными разговорами. Для них важно совсем другое — секс. Эта культура обожествляет красоту и чувственность, а не рациональный разум. Этот народ — римляне наших дней, латиноамериканский двор Людовика XIV; красивые и праздные, они бряцают на лирах, читают друг другу стихи, угощают друг друга виски и виноградом. Телесные контакты друг с другом у этих людей настолько тесные, что я затруднялась даже осознать это, не то что понять. Густаво и Карина способны были заметить устремленный на них любящий взгляд на расстоянии пятисот футов, и это расстояние они преодолевали за долю секунды, оставляя меня озираться в растерянности. Проблема в том, что чужака в Рио-де-Жанейро выдают не светлые волосы и не белая кожа (потому что, в результате волны иммиграции из Европы в шестидесятых, многие кариоки — светлокожие блондины), а то, как держится человек. Жители Рио невероятно раскованны. Мы застываем в неестественных позах, зажатые в тысячелетних тисках церковной морали и научного рационализма. Они унаследовали чувственность африканцев и инстинкты индейцев. Так что разница между мной и Фабио была не только в языке — различен был весь образ жизни.
К счастью, мы с Фабио оказались соседями. Основную часть своей коллекции дисков, пластинок и музыкальных инструментов он держал дома, рядом с монастырем Святой Терезы. Однако — и это важно помнить — для своего адреса электронной почты Фабио выбрал имя «mongrel»,[49] говорящее о том, что к дому он не привязан. Это типично для богемных, артистических персонажей в Рио, хотя, замечу, ни один из них не отказался бы при первой возможности приобрести шикарный особняк с десятком спален.
В собрании Фабио были настоящие сокровища — по меньшей мере половина всех записей самбы, выпущенных в Бразилии, несколько сотен виниловых дисков с американским джазом и блюзами, пять сломанных проигрывателей, двадцать пять концертных шляп, десять пар белых брюк, целый чемодан клоунских костюмов, десять барабанов и коллекция ржавых оловянных свистков. Нельзя недооценивать организаторские способности Фабио. Его барахло было разбросано по разным домам, отелям и паркам Санта-Терезы — кое-что даже перешло в собственность бомжам Лапы, — зато в цепкой памяти Фабио все было четко разложено по полочкам.
— Где мой карнавальный барабан? — приставал он как-то утром в Лапе к спящему прямо на улице пьяному, ослепшему то ли от кашасы, то ли от катаракты, то ли от них обеих.
— Отвя-ань, Фабио, — бубнил мужичок спросонья. — Я сто ле-ет его не видел, его Мигельзинью забрал домой.
— Так пойди и принеси. К карнавалу чтобы был у меня, — резко оборвал Фабио. Пьяного как ветром сдуло.
— А как это случилось? — заинтересовалась я. — Он у тебя его одалживал?
— Ну да, на карнавал, — кивнул Фабио.
— И ты только теперь его забираешь, через год? Надеешься получить его? — расхохоталась я.
Фабио кивнул, убийственно серьезный, как крестный отец мафии:
— На самом деле, через три года. Конечно, я хочу получить его обратно. Или будут выплачивать мне долг с процентами, кашасой. — И он не шутил.
Часто Фабио договаривался, что поживет в чьем-то доме, а в качестве оплаты обещал поддерживать чистоту. При этом он терпеть не мог убираться. Раз в неделю он звонил кому-нибудь из своих многочисленных должников — пьяниц или уголовников, — и вот они уже драили полы, а Фабио восседал, как плантатор, в панаме и темных очках, почитывал газетку и время от времени указывал им на пятнышки неубранной грязи. Моя мама любит говорить, что в этом мире одни люди прирожденные холопы, другие — прирожденные аристократы, и совершенно неважно, в какой семье они родились. Здесь она права, как никогда.
Предсказание Густаво насчет «финансовых вопросов» начало сбываться примерно через месяц, хотя совсем не в той форме, какую я ожидала. Разница в наших доходах была огромна (125 долларов в месяц у Фабио и около тысячи у меня), но Фабио придумал оригинальный способ сравнять их: он старался, чтобы я тратила меньше и экономнее, а вовсе не просил оплачивать его расходы. Единственным — и вполне оправданным — исключением в этой благородной стратегии были хорошие вина и сыры. Дело в том, что, как выяснилось несколько недель спустя, под маской голоштанного бразильского радикала скрывался самый настоящий гурман. За это Густаво безжалостно высмеивал его, замечая: «А я-то думал, ты настоящий артист!» Но наедине он как-то с покаянным видом заметил, что, родись Фабио по эту сторону черты, а не в нищем рабочем пригороде на севере Рио, из него мог бы выйти настоящий олигарх. У него явно были для этого все предпосылки. Никто не умел так жестко торговаться, так свирепо выколачивать долги, не имел такого чутья на выгоду, как этот нищий музыкант. Когда я была с Фабио, мне ни разу не пришлось платить за вход ни в одном клубе, а ведь мы посещали их раза по четыре в неделю, если не чаще. Отныне за все покупки я расплачивалась по расценкам для местных, да еще и получала в довесок бесплатные образцы. Когда Фабио готовил дома, мы питались на два доллара в день, а в поездках тратили на двоих меньше половины стандартного бюджета туриста-одиночки.
Я рискую вызвать раздражение читателя, расписывая дешевизну жизни в Бразилии, особенно после того, как язвила по поводу американцев в Буэнос-Айресе (ладно уж, теперь, в моем нынешнем добром расположении духа, я готова признать: мы все любим прихвастнуть насчет того, сколько сумели сэкономить на ужине в стране «третьего мира»), — и все же: неделя вдвоем на пустынном островке обошлась мне в десятку баксов.
— Только потому, что спали вы прямо на пляже! — горячо возразил Густаво.